Впечатление от тиража рода человеческого, надо сказать, оспаривалось индивидуальными чертами лиц людей разных национальностей, разностью пола, возраста и тем, как человек обходится с местом обитания и с самим собой. Люди возделывают землю, выпекают хлеб, добывают руду и золото. Переполненные юнцами школы, аудитории институтов. В костёлах, мечетях, православных церквях – обращённые к Господу лица молящихся людей. После трудового дня люди пьют пиво из кружек, вино из бокалов. Беседуют, читают газеты, веселятся на праздниках, свадьбах. Пляшут на улицах. Танцуют на балах. В сумерках на тротуаре большого города нищий-скрипач выпиливает мелодию (точь-в-точь как в Петрограде в двадцатые годы). Желая увидеть другие страны, люди по трапу поднимаются в самолёт. Жизнь! Всюду жизнь!
В конце выставки – человек на смертном одре. Похороны. Рождение, смерть – пределы существования. Но между ними – Время Жизни, наполненное уймой стремлений, потребностей, долгов и обязательств.
Если бы на осмотр выставки не ушла большая половина дня, я бы возвратилась и прошла её ещё и ещё раз. Войдя на неё «человеком в футляре», я вышла заряжённая любопытством к земной жизни, к земному шару и ко всему роду человеческому.
От обуявшей меня при московской встрече ярости по отношению к Борису давно уже не осталось и следа. Он был прав, ссылаясь на «уродства тюремщины». Он защищал себя. Потребности видеть его не было, но, размышляя о ролях, о прочитанных книгах, мысленно я часто к нему обращалась. Значительного и хорошего было всё-таки больше.
Александра Фёдоровна обещала: «Напишу тебе сама, когда смогу». Так она и сделала. По сравнению с прежними её письмами изменилось только одно: «Вы» вместо «ты». В остальном письмо было дружеское. Она писала, что Борис много путешествовал, пытаясь прийти в себя. Женился. Работает. Поступил учиться в художественную школу… Имя жены не называлось, но, разумеется, это была «она», женщина, к которой обращался Борис в письме, оставленном тогда на столе.
После фотовыставки я позвонила Александре Фёдоровне.
– Откуда вы звоните, Томочка?
Узнав, что я в Москве, она сказала, что отменит поездку к друзьям на дачу и будет ждать меня, хотя уже одета и собиралась выходить из дома.
Пополневшая, успокоенная, Александра Фёдоровна приняла меня сердечнее, чем можно было себе представить. Всматривалась:
– Что играете? Кто режиссёр? Какие планы?.. А почему потухшие глаза?
Я тоже расспрашивала её о самочувствии, о том, как она живёт. Спросила:
– Боря счастлив?
– Он спокоен.
Натяжки в ответе я не ощутила. Такое определение было, как видно, сформулировано ею не сейчас, не для меня.
На стене висел Борин автопортрет. Раньше я его не видела. Глаза тоже потухшие. Я, видимо, рассматривала его дольше, чем следовало. Александра Фёдоровна забеспокоилась, заторопилась упрочить сказанное:
– Они очень мирно живут. Она принимает участие во всех его делах и начинаниях. Он отдыхает.
Я поинтересовалась, где они живут, в каком городе, Александра Фёдоровна замялась:
– В Ярославле.
Это означало: совсем не в Ярославле. Опасаясь, как бы я не захотела напомнить Борису о себе, она стала строже, напряжённее.
– А вы, Томочка, счастливы?
– Да, Александра Фёдоровна. Муж – очень хороший человек. Можно сказать, что и я отдыхаю.
– Попьём чайку?
– Спасибо.
С места, где я сидела, было трудно рассмотреть висевшую на другой стене небольшую акварель. Я поднялась, подошла к ней. Всё тот же сюжет: море, скала, чайки, только без тех двоих с веслом, приписанных когда-то Борисом к моей схеме. Просто означено место, которое поочерёдно, порознь навещают те двое. Акварель показалась запиской, оставленной для меня в старом дупле.
– Это не Борина работа, – поспешно объяснила Александра Фёдоровна. – Это Костя набросал.
Она не знала историю сюжета.
– Никогда не надо считаться с мужчинами, – сказала она вдруг. – Надо поступать так, чтобы было хорошо самой.
Я не поняла смысла брошенного замечания. Оно было и не из её, и не из моего обихода. Главной заботой Александры Фёдоровны было – заслонить сына! Глазами, тоном она уговаривала меня: «Не появляйся в его наладившейся жизни. Не нарушай её». И мне отчаянно хотелось успокоить Борину Ма, сказать, что я не помышляю об этом и видеть хотела не Бориса, а её, только её. Мы то разговаривали, то замолкали. Прошлого не касались. Простились коротко.
Я уже спустилась на три лестничных марша, когда она вышла на площадку, сложила ладони рупором и, перегнувшись через перила, сказала вдогонку:
– Как нам могло быть хорошо, Томочка…
Я взбежала к ней вверх по ступеням. Обняла Мать, женщину, приютившую меня в лютую пору:
– Я люблю вас, Александра Фёдоровна.
– И я тебя люблю, – щедро возвратила она мне отнятое «ты».
И это никого, кроме нас, не касалось.
В Чебоксарах меня ожидал конверт с вызовом в местное отделение МГБ. Понадобилось много времени, чтобы осознать написанное там: «Явиться к 16 часам».
Бесстрастный, уверенный в себе майор обрисовал «сложности жизни» и резюмировал:
– Вы должны нам помочь.
– Я вам ничего не должна.
– Здесь вам не театр, – повысил он тут же голос.