В кишинёвской труппе не было шадринского простодушия отношений между актёрами, как не было и творческого миролюбия чебоксарского театра. Здесь вообще всё было по-другому. Несколько немолодых актёров утвердили себя в роли старейшин и существовали «в отрыве». Своей удивительной органикой меня пленили двое «заслуженных»: И. П. Донская и Ю. А. Соколов. На моё восторженное «браво» последний отреагировал достаточно странно:
– А вы не идеализируйте меня. Я не совсем тот, за какого вы меня принимаете.
Сложный подтекст от меня ускользал, но его слова засели в памяти.
Театр в городе любили. Зрители заполняли зал до отказа.
В одной из первых кишинёвских постановок, в мелодраме одесского драматурга Мазина «Люська», двенадцатилетнюю героиню играла прелестная актриса Нелли Каменева. Нелли была умна, хороша собой: худенькая, стройная, с дивными каштановыми кудрями. Спектакль имел в городе шумный успех. Я играла роль матери Люськи. В рецензиях была щедро и тепло отмечена, и довольно долго в городе меня так и приветствовали: «А! Люсечкина мама! Здравствуйте! Здравствуйте! Милости просим!»
Исполняя роли героинь или характерные роли, я одни спектакли любила целиком, в других – отдельные сцены. В «Обрыве» Гончарова, где я играла Веру, была влюблена не только в каждый поворот своей роли, но и в декорации, в то, как был освещён овраг во втором действии. С замиранием сердца ждала сцену объяснения с Бабушкой, которую превосходно играла народная артистка МАССР Н. Н. Масальская. Увлекалась чужими работами. В «Детях солнца» Горького, рассуждая об искусстве в роли Елены, неотрывно следила за проницательной, нервной Лизой, которую играла та же глубокая Нелли Каменева; ждала, когда на сцене появится Матрёна – талантливая и темпераментная Адочка Плотникова, которую только что пригласили в театр. Спектакли были отрадой и смыслом существования.
Наличествовало что-то житейское, домашнее в нашей женской грим-уборной на пять человек. Кто-то хвастался купленной блузкой или колечком. Мне нравилась Женечка Ретнёва, игравшая Юдифь в «Уриэле Акосте» и других молодых героинь. В паузах между выходами она всегда что-то вязала или вышивала по канве, лишь бы не участвовать в разговорах, граничивших с пересудами.
Обещанную дирекцией комнату в театральном общежитии мы получили через восемь месяцев после приезда: двадцатиметровую, с балконом, обращённым в зелёный двор, на втором этаже двухэтажного деревянного дома. После пятнадцати лет мытарств по лагерным баракам, частным углам и театральным грим-уборным – своя комната? Событие умопомрачительное! Закрыв за собой дверь, мы с Димой уселись друг против друга на чемоданы, пытаясь поверить в то, что отныне иметь своё жильё – нормально и для нас.
Мы делали замер простенка, чтобы заказать стеллаж для книг, которые я покупала и выписывала для сына. Прикидывали, что приобретём в первую очередь. Однажды я услышала от мужа непривычное:
– Не смей поднимать таз с бельём. Поставь. Я сам вынесу его во двор.
И мы вместе развешивали постиранное бельё.
– Что купить на рынке? – спрашивал Дима и приносил с базара заказанное.
Дверь нашей комнаты выходила в шумный и дымный коридор, представлявший собой общую кухню с множеством разделочных столов, керосинок и кастрюль. Здесь кто-то кого-то всегда учил готовить: то румынскую мусаку с мясом, то икру из манной каши с селёдкой. Закатывали в стеклянные банки овощи и компоты.
Пёстрое южное общежитие внесло немало поправок в жизненное самочувствие. Втянувшись в общие повседневные заботы, мы заодно освободились от изнуряющей необходимости скрывать факты нашего прошлого. Однажды я рассказала жившей через две комнаты от нас Нелли Каменевой одну историю из нашей с Димой лагерной жизни. Упомянула, что у меня есть сын. Для неё тема лагеря была закрытой книгой. Запомнилось изумление в её широко открытых глазах, то, как сосредоточенно она внимала неизвестному. Кстати, за пять десятилетий наша привязанность друг к другу не ослабела. На всё обозримое будущее там же завязались дружбы с незабываемой Гретой Кругловой и блестящей Беллой Рабичевой. Актёрский быт романтическим образом связал нас с людьми разных возрастов и нравов.
Собственное жилище, энтузиазм, с которым я обихаживала наш дом, освободили наши с Димой отношения от сковывающей их штукатурки. Не надо было больше проламываться к нему в душу с призывом к совместным духовным исканиям. В его стремлении к покою угадывалась усталость от жизни «на юру».
Он спрашивал – с надеждой, что я отвечу «нет»:
– У тебя есть завтра спектакль?
– Нет.
– Тогда пойдём в филармонию. Приезжает молодой пианист Башкиров. В программе Шопен… Приезжает пианист Скавронский. В программе Скрябин…
Здание филармонии находилось в двадцати шагах от дверей нашего общежития. По мере возможности мы не пропускали ни выступлений гастролёров, ни концертов местного симфонического оркестра. Музыка вернулась в нашу жизнь: Малер, Респиги, Шостакович, Прокофьев, Онеггер. «Песнью земли», «Пиниями Рима»…