— Хватит скулить. Или я, право слово, начну думать, что ваша с Зайнутдином мать согрешила с дворцовым конюхом.
В ответ на эти слова Шарафу захотелось его ударить. Но кто же в здравом уме станет поднимать руку на человека, который может вогнать стрелу у тебя в груди еще глубже? Да и руки дрожали и едва слушались — промахнется даже в такой близи, — и смуглое лицо брата плыло перед глазами.
Брата. До чего же странно сплелись теперь судьбы детей великого тисрока. Шараф хотел привезти Зайнутдину отрубленную голову в мешке, а тот приказал выпустить в него с полдюжины стрел.
Предал. Предал ради куска драгоценного темного металла, выкованного в форме обруча, и теперь, верно, праздновал победу, пока Шараф умирал посреди холодной пустыни, и стрелы из его ран вынимал тот, чья голова должна была быть главным трофеем в их войне.
Даже думать об этом было невыносимо. Невыносимо… стыдно.
— Добей… пожалуйста…
— Есть идея получше.
Откуда-то потянуло горьким дымом, почти смрадом, густым и черным. Ему ведь хватило ума не разводить костер на виду у целого города? Хватило? Если он провел здесь всё то время, что его искали в окрестностях Ташбаана, то должен был… быть осторожен.
Шараф не содрогнулся, разглядев среди размытых пятен раскаленное докрасна лезвие его собственного кинжала, и стиснул зубы, сумев не закричать от новой вспышки боли, но от запаха паленого мяса в горле стал ком. И рот наполнился желчью.
— Ну и свинья же ты, — гулко расхохотался низкий бархатный голос, и на тонких губах появилась такая же тонкая змеиная ухмылка. — Братец.
В глазах потемнело, и на него обрушилось милосердное, лишенное стыда беспамятство. Ветер шумел и стонал где-то вдалеке, словно бы в другой жизни, а холод опускающейся на пустыню ночи и остывающего песка проникал сквозь мокрую от испарины камизу, принося слабое облегчение. Он и не сразу понял, что ночь наконец вступила в свои права. И что в вое ветра зазвучал женский голос, выкрикивающий одно и то же слово.
Имя.
Она кричала и низко, гортанно смеялась, а затем возникла из темноты — словно призрак сродни тем, что обитают в недрах Усыпальниц, — когда Шараф вновь попытался открыть глаза. И склонилась над ним так низко, что он разглядел даже цвет ее подведенных глаз.
Невозможно. Это лишь мираж. Она должна быть за десятки миль от Ташбаана. Не могла же она так быстро… Или могла?
— Раны серьезные, — гулко, едва разборчиво прозвучал в ушах голос Джанаан, и видение с ее лицом склонило голову набок, теребя в пальцах лежащий на узких плечах длинный платок. Сделало глубокий, будто бы задумчивый вдох, и в распахнутом вороте из полупрозрачной бордовой ткани высоко поднялась и вновь опустилась тяжелая полная грудь. — Полагаешь, он выживет?
— Опасаюсь, — ответил Рабадаш с низкими хрипловатыми нотками в полном насмешки голосе, и она так же хрипло засмеялась в ответ, блеснув в темноте зубами между припухшими губами. Им ли было бояться полумертвого, почти истекшего кровью и раздираемого изнутри чувством вины противника?
Темнота сомкнулась над головой вновь, как смыкаются над утопленником горькие черные волны, и перед глазами заметались смутные бледные тени. Призраки Усыпальниц тянули к нему руки из этой темноты, принимая дюжину обличий разом.
***
Дворцовые коридоры полнились одними лишь отсветами молний, вспыхивающих за окнами многочисленных комнат и бьющих в щели под дверьми из белого, красного и черного дерева. Море бросалось на берег с такой силой, что рев штормовых валов был слышен даже в самом сердце Ташбаана, лишенном привычной какофонии полуночной музыки и смеха пирующей знати. Воздух звенел натянутыми до предела стальными нитями — струнами арфы, на которой сыграет мелодию войны огненный дух, верный слуга Азарота, — и каждый раскат грома чудился тяжелым шагом завоевателя к золоченному трону. Ударом тарана в витые, не для защиты построенные ворота дворца.
Ласаралин хотела кликнуть кого-нибудь из забившихся по углам и трясущихся от страха слуг и рабов, чтобы зажечь медные лампы. Слишком уж сильно темные коридоры напоминали ей Старый дворец, через который она пыталась тайком вывести Аравис из Ташбаана. Ласаралин всё чаще ловила себя на мысли, что теперь уже и лица подруги толком не помнит, но от одной только мысли об Аравис у нее холодели руки и в животе разливалась тупая боль, как в ту ночь, когда покойный муж впервые предъявил на нее права. Она бы согласилась еще на тысячу таких ночей, на липкий стыд и слезы боли и отвращения, если бы это могло повернуть время вспять и остановить ее на пороге Старого дворца. Аравис унесла эту тайну с собой далеко на Север, но Ласаралин еще многие месяцы после этого просыпалась в слезах, вновь и вновь слыша гремящий в ушах голос кронпринца, обещающий утопить Нарнию в крови за отказ королевы варваров.