– Ну, здесь вы преувеличиваете: разум, породивший эту идею, вполне человеческий. Порой мы сами не знаем, каких чудовищ извлекаем на свет из небытия… – При последних словах Штернберг заметно побледнел. – А вам не приходило в голову, что «Колокол» попросту разрушает структуру Времени и возвращает упорядоченное в первозданный хаос? Результаты экспериментов свидетельствуют именно об этом. Ведь – смотрите… Кому-нибудь удалось определить состав чёрной пыли, в которую превращается органика? Кто-нибудь понял, куда эта пыль девается через двадцать часов после окончательного разрушения материи?
Фиртель вновь поправил очки, со свежим, пытливым вниманием посмотрел на Штернберга:
– Очень спорная, но любопытная теория. Её надо обсудить. Начнём с того, что… По-вашему, какова эта самая структура Времени?
Дальше беседа перешла в такую плоскость, которая оказалась выше разумения Хайнца, и он уже мало что понимал. Речь шла о неких полях времени, которые вращаются и своим движением поддерживают все природные процессы; Хайнцу представились сверкающие шестерёнки исполинского механизма. Фиртель преображался на глазах. Он перестал щёлкать пальцами, жесты его приобрели уверенность, лицо разгладилось и ожило, и даже тембр голоса изменился – приобрёл степенность и глубину. Его грязная полосатая роба теперь казалась недоразумением. Штернберга же словно отвязали от невидимого столба и освободили от пут: его осанка утратила деревянную жёсткость и прямоту возведённого на эшафот. Эти двое разговаривали так, будто ловко перебрасывали друг другу большой яркий мяч, и Хайнцу понравилось слушать их разговор, пусть даже он мало во что вникал. «Может, они и по поводу заключённых договорятся», – подумалось ему. Хайнц с грехом пополам понял, что вращающееся поле времени может остановиться, если начать раскручивать его в обратную сторону со скоростью, равной скорости его вращения, а если поле времени остановится, то оно распадётся, как распадётся и материальная структура, которую оно держит. Настанет абсолютное ничто. Таков основной принцип работы оружия, которое генерал Каммлер прячет в подземельях. Хайнц пытался представить пустоту полного ничто до тех пор, пока у него не начало рябить в глазах от бесплодного умственного усилия.
В конце концов Фиртель отважился завести речь о заключённых и говорил долго – его не прерывали. Сотни людей – из Гросс-Розена, «рабочего лагеря Фюрстенштайн» и других окрестных лагерей (в которые к тому же перегнали узников из лагерей, расположенных дальше к востоку) – будут согнаны в подземелье и уничтожены. Отправлены в небытие. В буквальном смысле. Голос Фиртеля в полнейшей тишине становился всё менее уверенным, пока в конце концов не умолк под отстранённым взглядом Штернберга.
– Вам всё это безразлично, – произнёс Фиртель после долгой паузы.
– Именно так, – вздохнул Штернберг. – Разумеется, я позабочусь о том, чтобы вы избежали участи прочих лагерников. Вы умный человек и интересный собеседник. Мне будет жаль, если вас принесут в жертву чёртовой машине.
– А других заключённых вам не жаль? – поинтересовался Фиртель.
– Я в некотором роде такой же заключённый, как и вы. Я ничего не могу сделать.
Фиртель поднялся, в нерешительности потоптался на месте.
– Если вам всё-таки представится такая возможность, доктор Штернберг… кто знает, вы ведь один из участников этого проекта… вспомните тогда то, о чём вы мне сами только что говорили. По вашей теории выходит, что каждый человек, как существо, наделённое разумом и свободой выбора, влияет на Время. На направленность его бесконечной созидательной силы. А значит, влияет на мироздание. Убивая человека, вы обедняете мироздание. Делаете его у́же, лишаете его каких-то неведомых вам возможностей. Убиваете его. Ваше равнодушие – это соучастие в убийстве.
– Позвольте-ка. – Теперь Штернберга из бледности бросило в краску. – Если уж на то пошло, тут есть существенный этический промах, во всех этих ваших рассуждениях. Каких возможностей лишает мироздание тот, кто, допустим, отправит на тот свет какого-нибудь выродка вроде лагерных надзирателей, на которых вы сполна насмотрелись? Что мы знаем о целях вашего дражайшего мироздания, в конце концов? Вы уверены, что цели эти – всеобщее благо? Вы уверены, что у него вообще есть какие-то цели, кроме длительности? Может, лишь в ней и заключается единственная цель и высший смысл?
– Не пытайтесь меня сбить вашими иезуитскими вопросами, – насупился Фиртель.
– Чтобы вы знали: я через всё это проходил, – мертвенным тоном произнёс Штернберг. – Когда уходят эмоции, когда облезает позолота нашей так или иначе гуманистической культуры, остаётся только одно – то, что сводит на нет всю вашу замечательную проповедь, – один краткий вопрос – «зачем?». Пока я не нашёл на него ответа.