На забитой беженцами дороге автомобиль почти не двигался. Проходящие мимо женщины бросали в окна машины пустые, отупелые взгляды. На помощь они не надеялись – от военных, нередко расчищавших себе дорогу угрозами и выстрелами в воздух, помощи ждать было нечего, да и Штернберг не имел ни малейшего понятия, возможно ли как-то помочь этим людям, которых из-за количества даже трудно было воспринимать в отдельности, лишь огромной толпой, всё прибывающей и прибывающей, без конца и края. Накатила знакомая по морфинной зависимости злая тоска, стократно усилившаяся от холодного признания самому себе: ничего не изменить. Даже если Каммлер пустит в ход «Колокол» и даже если неизвестное науке излучение этой штуковины сровняет с землёй Лондон или Нью-Йорк, результатом станет лишь то, что где-то в другой части света по дорогам будут скитаться такие же толпы лишённых крова людей. Германии ничем не помочь, вопрос лишь в том, сколько продлится агония. Выбор давно сделан – и то был честный выбор, тогда, на Зонненштайне. Однако честность в этом мире слишком большая роскошь, за неё следует платить. И платить дорого.
Нынешнюю боль можно было заглушить лишь одним – делом, действием. Спасти хоть некоторых. В первую очередь тех, кто дороже прочих.
Чем, собственно, Штернберг и намеревался заняться.
Ему был нужен Шрамм. Однако набриолиненный коротышка не появлялся в Фюрстенштайне с того самого дня, как Штернберг выкарабкался из абстинентного кризиса. Не иначе, недомерок заподозрил что-то неладное, и за его исчезновением крылась смутная угроза.
Каммлер в последние дни февраля уехал в Берлин – оттуда Штернберг получил приказ отправляться в Тюрингию вслед за
Уже во время эвакуации «Колокола» генерал смотрел на Штернберга озадаченно, словно тщился вспомнить что-то. Происшествие в вагоне-лаборатории, по счастью, оказалось полностью вырезанным из его памяти, однако присутствие Штернберга вызывало у Каммлера, ещё недавно обходившегося с ним как с пришедшей в негодность вещью, тяжёлое беспокойство, граничащее со страхом. Каммлер не понимал, что с ним происходит, непонимание приводило его в ярость – и Штернберг пока не отваживался рисковать и проверять на прочность наспех впаянные в чужое сознание ментальные установки: видел, как генерал борется с оцепенением воли в его присутствии. Своего страха, своей слабости Каммлер, прежде не знакомый с чем-то подобным, очень стыдился. Тем не менее Штернберг опасался, что генерал может обратиться за советом и за помощью к тому же Шрамму – если дело зайдёт слишком далеко.
В поездке Штернберга сопровождала охрана, которую правильнее было бы назвать конвоем, следившим, чтобы он не сворачивал с намеченного маршрута.
В Тюрингенском лесу его разместили в усадьбе неподалёку от деревни Рабенхорст. Дом давно стоял заброшенным: потолки отсырели, с них отваливалась штукатурка, высокие оконные рамы дребезжали при малейшем прикосновении, воду приходилось таскать из колодца, а дремучий туалет находился в ужасном состоянии. Единственное, что не внушало сомнения в своей надёжности, – многочисленная охрана, которая не отступала от Штернберга всякий раз, как он выходил за порог. Дом протапливался плохо, и ночью Штернберг мёрз под двумя одеялами и шинелью. Сквозь зыбкий сон было слышно, как в коридоре ординарец Хайнц препирается с часовыми по поводу угольных брикетов, которые охранники утащили к себе во флигель. Пока Штернберга никуда не выпускали из усадьбы, он сидел за столом с сидерическим маятником, спрашивая о родных, особенно о здоровье племянницы, и о Дане. Закрывал глаза и мысленно передавал им свои собранные по капле силы, словно чашу с горячей водой. Сверялся с маятником насчёт готовности откорректированного сознания генерала к прямым указаниям. А ещё копался в книгах, оставшихся в полупустой библиотеке; рассказывал Хайнцу о полях Времени; чистил пистолет; с аппетитом ел подогретые консервы, мечтая об отбивных.
На вторую ночь, ближе к утру, ему приснилась Дана – такая гладкая, с округлившейся грудью и бёдрами, но почему-то снова по-концлагерному коротко остриженная, совершенно обнажённая, она танцевала на цыпочках в тёмной каморке, в луче голубоватого лунного света, посреди поставленных кругом высоких и толстых, истекавших страстью фаллоподобных свечей под вкрадчивую, тонкую, тихо звенящую, гипнотически-однообразную мелодию, что будто бы наигрывали где-то в стороне на глокеншпиле. От игры теней, тёплых и холодных отблесков на бледной коже захватывало дух, и даже во сне голова закружилась от тугого напряжения, растущего подобно огромной, мерцающей изнутри глубокой лазурью волне. Проснувшись, Штернберг едва успел подставить руку, чтобы не заляпать бельё. Ничего подобного с ним не случалось уже несколько месяцев. Несмотря на то что в стылой спальне невозможно было толком выспаться, наутро он себя чувствовал на удивление свежо и умиротворённо.