Повсюду лежали тела в полосатых концлагерных робах. Под светлеющим небом тёмные пятна на снегу набирали густую красноту. То ближе, почти под ногами, то дальше, от воды, слышался зов или стон, пару раз явственно прозвучала мольба о помощи, – но Дана шла по краю пляжа так быстро, как могла, не оборачиваясь на возгласы. Она вновь чувствовала себя заключённой в длинном насквозь промороженном бараке, набитом умирающими или уже умершими людьми. Что она могла сделать? Ничего. У неё не хватило бы сил тащить раненого, она и так едва держалась на ногах. Помочь всем невозможно – собственно, почти никому невозможно помочь.
Хотя ей когда-то помогли… И не раз.
Дана искала место, где склон был достаточно пологим, чтобы выбраться на дорогу, и дошла до тропы, что вела наверх. Тропа тоже была усеяна телами заключённых. Свернув на неё, Дана не выдержала – оглянулась зачем-то на пляж, где песок был скрыт снегом и льдом, а вместо загорающих лежали агонизирующие и мёртвые. Эта картина как гвоздём приколачивала к себе взгляд, не отступишь, не увернёшься, не уйдёшь, пока не впитаешь до дна своего существа.
Ни движения. Лишь далеко, за самой кромкой льда, чья-то рука вздымалась, как тонкий росток, пыталась зацепиться за лёд, соскальзывала, и так снова и снова. Дане мучительно хотелось, чтобы это бессмысленное трепыхание уже прекратилось, – но рука вновь взметнулась вверх, очень белая на фоне тёмной воды, – и вновь соскользнула. Тогда Дана, морщась от досады на себя, пошла, переступая через трупы, к воде.
Море было мутно-багровым от крови, среди льдин плавали тела и, подобно мёртвым водорослям, полоскались лохмотья. Прямо внизу, за намёрзшим у берега ледяным порожком, на полуутонувшей льдине лежала девушка. Полосатая роба, раскинутые тощие руки, а на лице всё затмевали глаза – огромные, чёрные и застыло-дикие, как у какого-то лемура, подстреленного ночного зверя. Она уже смотрела с
Дана наклонилась и протянула девушке руку.
Первые сутки они ни о чём не разговаривали – вообще не проронили ни слова. Как не ведающие речи, лишь неуклюжей двуногой походкой отличающиеся от зверей создания в дочеловеческие времена, они ползли по окровавленному снегу, затем по багряной тропе, заваленной ещё не остывшими трупами. Дана едва передвигала ноги, но упрямо тащила за собой заключённую, хромавшую из-за ранения в лодыжку. Если б случайно выпустила – едва ли бы остановилась, чтобы помочь подняться, и узница, кажется, это понимала, из последних сил поспевая за ней. Их дыхание застывало в остекленевшем от мороза воздухе облачками млечного пара.
Так они дотащились до какого-то почерневшего от ветхости строения на гребне крутого склона. Дверь оказалась без замка. Это был угольный сарай, пустой; они повалились на пол, в угольную пыль. Дана отдала узнице свой свитер и остатки съестных припасов, отодрала кусок от шарфа, чтобы перевязать ей раненую ногу. Потом они обнялись и, согревая друг друга, заснули.
Когда Дана проснулась, у неё заледенела спина и шарф под подбородком задубел от изморози. Она не чувствовала ни пальцев рук, ни пальцев ног. Прыгала, стукала ногу об ногу, сняла ботинки и растёрла ступни, дышала на руки, пытаясь согреться, – пока не почувствовала резкую боль в пальцах. Затем, встревоженная необычайной плотной тишиной, выглянула из сарая: снаружи несколько потеплело, пошёл густой, пухлый, будто ватный, снег. Дана обернулась в черноту промёрзшего помещения. Раненая заключённая была жива, её дыхание тонким дымком клубилось у лица. Словно ощутив пристальный взгляд, девушка открыла глаза.
– Почему ты меня спасла? – таковы были её первые слова, сиплые, едва продравшиеся сквозь опухшее горло.
– Понятия не имею, – честно ответила Дана, так же сипяще-безголосо. – Просто так.
Тут Дана рассмотрела, что девушка чем-то похожа на неё: на вид немного за двадцать, небольшого роста, узкоплечая, глазастая, только глаза не зелёные, а гранатово-чёрные, и бледность – не белизна разбавленного водой молока, а чуть смугловатая, пергаментная, и нос крупнее, с горбинкой.
– А ты кто? – прошелестела девушка.