С той минуты, как «Шторх» приземлился на военном аэродроме, всё слилось в лихорадочную круговерть, калейдоскоп бредовых картин. Истощённые, раненые, отчаявшиеся солдаты 4-й армии, которую советские войска крушили южнее Кёнигсберга, – те немногие, кому удалось переправиться на артиллерийских паромах; остальные, отрезанные от восточнопрусской столицы и прижатые к заливу, вели безнадёжный бой. Оборванные мундиры, землистые лица, пустые взгляды побеждённых – и дребезжащее завывание патефона в зале старинной крепости, где люстра качалась от близких разрывов снарядов, офицеры в пьяном угаре отплясывали с полуголыми женщинами, тускло блестели потные рожи, и кого-то бурно рвало в углу. Отчаявшись найти того, кто мог бы ему помочь, Штернберг попросту зашёл в караульное помещение, взял автомат и запасной магазин – при царившем кругом бедламе это не составило труда – и угнал со двора мотоцикл, на котором только что подъехал связной. Всем на него оказалось наплевать, его даже не преследовали. В городе спешно и бестолково возводили баррикады, в центре усилиями гражданских сносили дома, чтобы соорудить взлётную полосу для самолётов. Раскрытая на ближайшем перекрёстке карта Земландского полуострова мгновенно размокла под дождём, намокла до холодной тяжести и шинель – ливень, перемежающийся с моросью, начался, ещё когда самолёт шёл на посадку, и не прекращался до самого приезда в Пальмникен. На окраинах Кёнигсберга по деревьям вдоль дорог болтались висельники – солдаты, казнённые за мародёрство. Жиденькая стайка десятилетних мальчишек находила себе забавы с той циничной непосредственностью, какая перестаёт быть удивительной во времена катастроф: мальчишки, смеясь, раскачивали висельников за ноги и кидали в них мусором. К висельным деревьям были прибиты таблички – Штернберг не читая знал, что на них написано: «Кто будет грабить – будет казнён!» Вскоре город закончился. Из тумана выплывали голые перелески и чёрные, в пятнах нестаявшего снега, поля, безжизненные деревни, серые придорожные указатели – и казалось, что всё это лишь наспех сооружённая воображением декорация, которая проваливается в небытие, как только в ней отпадает надобность. Штернберга преследовала сумасшедшая уверенность, что он сам прокладывает этот путь, малейшим движением мысли создаёт очередное изваяние из времени-пространства. Вот сейчас за поворотом будет ельник – и действительно, показывался ельник, а не березняк; а здесь навстречу попадётся крестьянин на телеге – и телега с уныло бредущей лошадью тут же появлялась из тумана. Он мысленно тасовал обстоятельства, как карты, разрезал время, словно прозрачное полотно, и складывал так, как ему было нужно. А нужно ему было только одно – Дана, целая и невредимая. И время словно бы сдалось под напором его мысли, и реальность сложилась, как куски мозаики, в единственно возможную для него картину: где Дана окажется с ним рядом.
И теперь его не обескуражило даже то обстоятельство, что бензин кончился и дальше, до самого Пиллау, им придётся идти пешком.
– Альрих, у тебя кровь на руке, – тихо сказала Дана.
Штернберг посмотрел – и впрямь: багровые потёки на левой кисти, а на плече рукав прорван пулей, и ткань уже задубела от крови. Всё-таки ранило в перестрелке. Странно: боли он не чувствовал. Его прямо-таки трясло от бешеного ликования, и мысли шли какими-то ломаными скачками: а что, если обнять сейчас Дану и пожелать очутиться за сотни километров отсюда, в Динкельсбюле, или сразу на швейцарском курорте? Пронзит ли его пожелание реальность, взметнётся ли время, свернётся ли пространство до одного шага?
– Что с тобой? – Дана вылезла из мотоциклетной коляски, подошла к нему и, помедлив, положила ладонь ему на предплечье. – Ты так дрожишь…
Скованная походка, опущенный взгляд. Похоже, ей было не по себе рядом с ним. Должно быть, слишком он отличался от того Штернберга, который, вопреки всяким уставам и «расовым законам», поцеловал заключённую, отчаянно признавшуюся ему в любви. И слишком много времени прошло со дня их расставания: восемь месяцев – будто восемь лет.
Улыбнувшись, он провёл пальцами по бархатистой щеке Даны: сумрак и тёплый снег, тёмно-русые волосы и белизна кожи, глаза, прикрытые лиловатыми веками, пушистые ресницы, не русые и не чёрные – пепел и угольная пыль…
А Дана всё не поднимала глаз, как некогда в школе «Цет», в ту пору, когда всячески старалась избегать его в тёмных полутюремных коридорах.
– Ты что же, боишься меня? – спросил Штернберг.
– Нет. – Она ещё ниже опустила голову. – Просто ты совсем другой… Я тебя не таким запомнила.
– Разве это важно? Я люблю тебя.
Как легко и естественно дались ему теперь эти слова, которые ещё не так давно он не мог заставить себя сказать ни единому человеку на свете.
Наконец Дана посмотрела на него – и оказалось, что она улыбается, радостно, чуть застенчиво и в то же время почти торжествующе.
– Знаю. И я тебя…