Лео мог бы ничего не говорить. Альрих мог бы не спрашивать. Навстречу ему попался доктор, они едва не столкнулись на пороге палаты. Альрих уже всё знал – прочёл, едва поймав взгляд врача. У Лео была рваная рана на лбу, сотрясение головного мозга и перелом грудного отдела позвоночника. Доктор был уверен, что Лео никогда больше не сможет ходить.
Спустя пять, шесть, семь лет Штернберг – многое открывший в себе, многому научившийся – пытался найти Леонарда фон Вильчека, которого в тот злополучный год, по выписке из больницы, родители увезли сначала в Кёльн, потом во Францию, потом в Америку, а дальше его следы терялись даже для оккультиста, оснащённого сидерическим маятником и хрустальным шаром. Штернберг изучал целительство. У него был дар, о котором он не подозревал в свои четырнадцать лет. Он смог бы загладить свою вину, наверное, смог бы…
Но тогда, навестив мальчишку, который даже другом-то ему не был – так, свитой да восторженной публикой в лице одного человека, – Альрих потом долго стоял на больничном крыльце, не решаясь почему-то выйти за чугунные больничные ворота на улицу, удивляясь новому, незнакомому чувству, оглушительному, как выстрел, – острой ненависти к самому себе, от которой звенело в ушах.
Совсем скоро гимназист Альрих ощутит лишь горечь покорности, когда его отец после продолжительной болезни окажется в инвалидном кресле. Альрих с содроганием, как неминуемого приговора, будет ожидать чего-то подобного…
Ненависть к себе – это когда не видишь ни малейшего оправдания собственному существованию.
Однако в то лето от ненависти его спасла племянница: она родилась. Внебрачный ребёнок его старшей сестры, отвергнутой женихом, несмываемый позор семейства барона фон Штернберга. Но Альриху до семейного позора не было никакого дела – он подружился с племянницей с первого взгляда.)
«На тот случай, если вам придёт в голову покончить с собой, – сказал ему Каммлер в телефонном разговоре как бы между прочим, – имейте в виду: ваших родственников сразу отправят в концлагерь. А концлагеря сейчас переполнены: идёт эвакуация заключённых с восточных территорий. Можете представить, что там творится… Конечно, вы не похожи на человека, который по любому поводу бросается стреляться или резать себе вены. Но учитывая ту вашу попытку на Зонненштайне… Да, я читал протоколы ваших допросов – я ведь должен знать, с кем имею дело. Учитывая к тому же, что морфинисты вообще склонны к суицидальным настроениям… В общем, имейте в виду. А морфий у вас будет».
И с тех пор гестаповец Шрамм, который в паутинной путанице субординации докладывал о Штернберге и Мюллеру, и Каммлеру, регулярно привозил трёхпроцентный раствор морфия – чаще в ампулах, иногда в больших больничных склянках. Очередная порция быстро подходила к концу: ежедневная доза становилась всё больше. Обычно Штернберг делал себе уколы около полудня и перед сном, стараясь соблюдать некую видимость порядка, которая немного успокаивала совесть, но иногда срывался и хватался за шприц уже ранним вечером.
Как ему было обойтись без морфия, когда его научный отдел, учебно-исследовательский отдел тайных наук в составе общества «Аненербе», фактически прекратил своё существование? А ведь руководство этим отделом Штернберг полгода назад принял с энтузиазмом, с лихвой искупающим его молодость и неопытность, и вложил столько сил, за три месяца укрепив дисциплину и вдохнув в исследования новую жизнь. Теперь же многие сотрудники погибли при бомбардировках, а кто остался, влачил жалкое существование в Вайшенфельде, провинциальном городке в горах Верхней Франконии, куда были перевезены документы отдела. Там же несколько недель безвыездно, под охраной, находился и сам Штернберг, бившийся над неразрешимой задачей, которую перед ним поставили. Имперский руководитель «Аненербе» Зиверс начал год с разговоров о неотвратимой консервации всей деятельности общества. Четвёртого января Штернберг получил от Зиверса письмо – приказ уничтожить уцелевшую после бомбёжек документацию оккультного отдела, чтобы та не досталась союзникам. Письмо Штернберг скомкал и потом долго сидел над книгами и бумагами в безнадёжном глухом отупении, которое накатывало на него всё чаще.
Как ему было обойтись без морфия, когда он ни разу не решился позвонить генералу Зельману с тех самых пор, как вышел из тюрьмы? И было так гадко на душе: Зельман, в конце концов, являлся для Штернберга заступником и покровителем с самого начала его карьеры. Но ещё гаже становилось при мысли о том, что Зельман узнает, в каком отвратительном и жалком положении Штернберг теперь находится.