Черт возьми, не мог же он в самом деле щеголять без рубахи! Недоставало еще того, чтобы эта милая, невинная девочка увидела, что изображено у него на груди и животе. Правда, татуировка на обоих полушариях широкой давыдовской груди скромна и даже немного сентиментальна: рукою флотского художника были искусно изображены два голубя; стоило Давыдову пошевелиться, и голубые голуби на груди у него приходили в движение, а когда он поводил плечами, голуби соприкасались клювами, как бы целуясь. Только и всего. Но на животе… Этот рисунок был предметом давних нравственных страданий Давыдова. В годы гражданской войны молодой, двадцатилетний матрос Давыдов однажды смертельно напился. В кубрике миноносца ему поднесли еще стакан спирта. Он без сознания лежал на нижней койке, в одних трусах, а два пьяных дружка с соседнего тральщика – мастера татуировки – трудились над Давыдовым, изощряя в непристойности свою разнузданную пьяную фантазию. После этого Давыдов перестал ходить в баню, а на медосмотрах настойчиво требовал, чтобы его осматривали только врачи-мужчины[263].
Маскулинность и непристойный рисунок татуировки в данном случае несколько комично сочетается с целомудрием главного героя, вынужденного ограждать окружающих от зрелища собственной наготы. Аналогичный сюжет встречается в пьесе А. Н. Арбузова «Город на заре» о молодых строителях Комсомольска-на-Амуре. В редакции 1957 г. (первая версия была написана в 1940-м) автор явно находится под впечатлением от «крокодильской» риторики о «Третьяковской галерее» и «атавизмах нательной живописи».
Отец у меня на торговом корабле работал, выпил однажды лишнюю чарку и не вернулся на корабль… А я с отцом плавал – матери у меня не было, – и оставили меня на том корабле юнгой. Побывал всюду – и в Австралии, и в Новой Гвинее, и на Борнео. Вот тогда-то меня и разукрасили. Мальчишкой был – хотел геройство свое показать, а теперь мучайся всю жизнь!..[264]