Иногда соматические модификации (шрамирование, серьги-кольца в ушах и носу и др.) использовались художниками-карикатуристами как яркая примета блэкфейс, то есть как инструмент для создания классического образа «дикаря» вместе с толстыми губами, косточкой в прическе, побрякушками на шее и ногах и юбочкой из травы (31/1988, 06/1991, 26/1991). Подводя итоги, можно констатировать, что количество и разнообразие сюжетов и жанров, посвященных татуировке в советской официальной сатире, говорят о некоторой распространенности явления. Об этом вспоминают и очевидцы, в частности тату-мастер и дизайнер Роман Беленки[290]:
Неудивительно также и то, сколько тюремных татуировок мы видели на пляже. Я очень хорошо помню, как рассматривал их ребенком – изображения икон, церквей, чертов и кошек. Я был поражен, мне, должно быть было семь или восемь, и я даже не знал, что это были тюремные татуировки – и я даже как-то позабыл о них, пока не вышла книга Russian Criminal Tattoo. По-русски они назывались просто – наколки.
Если обычный текст «способен порождать широчайшее поле смыслов благодаря тому, что в его прочтении участвуют двое – автор и реципиент», в случае с текстом-телом количество интерпретаций значительно увеличивается, потому что в этот процесс включается третий – сам носитель «текста»[291]. Таким образом, в палитре художников-карикатуристов изображение татуировки стало одним из многофункциональных инструментов, в зависимости от замысла обозначающим сложность и неоднозначность персонажа (например его романтические устремления и полную приключений и амурных похождений биографию в молодости), его «крик души», его маскулинность, способность переносить боль и даже тягу к прекрасному. Нередко татуировка, как и, например, художественная экспозиция в музее[292], становилась своего рода лазейкой для полуподпольного показа эротического сюжета в официальной советской сатире, подобные вещи игнорирующей вплоть до конца 1980-х.
При этом, несмотря на общий негативный контекст, не наблюдается абсолютной криминализации явления. Татуировка изображается как часть повседневной городской культуры, которой она, по всей вероятности, и являлась. Однако можно с большой долей уверенности говорить о том, что отношение к татуировке во многом было сформировано официальной пропагандой.
Реабилитация телесности вновь приучает нас к мысли, что дом человека – его тело. Татуировка – попытка обжить этот дом, обставив его по своему вкусу. И как бы наивны ни были те изменения, которые игла и тушь вносят в «типовой проект», они знак важных перемен. Выворачивая душу наизнанку, татуировка пытается вернуть нам свободу – право распоряжаться собой[293].
Тема детской шалости на первый взгляд не может быть серьезной. Однако к исследованиям этого феномена обращались такие классики отечественной педагогики, как Шалва Амонашвили, и в наши дни шалость привлекает внимание педагогов и историков повседневности[294]. Причина в том, что это явление отнюдь не ограничивается рамками дошкольной и школьной педагогики, а вполне может рассматриваться и как часть одной из главных проблем исторической антропологии – социокультурной норматики, ее границ и их изменений.