Мы сидели на жестких плетеных стульях в кафетерии отеля «Метрополь», пытаясь исхлебать из себя зябкость после этого мар-софона на Красной площади. Он учил меня. Я впивал в себя его слова. Разговаривали мы по-исландски, хотя к нам подсела невеста Кристьяуна, шведка Лена. Она была красивая, но на мой вкус какая-то слишком гагаристая: шея чересчур длинная, нос птичий, конечности тонкие. Честно говоря, я никак не мог отогнать от себя мысль, что у Лены Биллен телосложение какое-то, прямо сказать, буржуазное. Она даже одеваться по-пролетарски не умела: на стриженной под мальчишку голове – слишком парижистая шляпа, а с шеи свисают длинные жемчужные нити – я знал, что Стьяуни они раздражают. Очевидно, они когда-нибудь затянутся на ее шее. Я по временам улыбался шведской гагаре и рассматривал двухлетнюю девочку, которую она держала на руках. Крепко сложенная темноволосая девчушка. Ее звали Нина, и мне иногда казалось, что Кристьяун – ее отец, хотя мы это и не обсуждали. Наши умы занимали другие, более важные, вещи. За соседними столиками сидели партийцы в выходных костюмах – с такими удивительно железными лицами в этой царской обстановке – и молчаливые женщины, как и Лена, смотрящие в окно, на ноябрьски-серую Пушкинскую площадь, которую сейчас рьяно выбеливал первый снег. Сказав последние слова, Кристьяун быстро осмотрелся по сторонам. «Сталин, Молотов, Берия». Да, он произнес это с утвердительной интонацией, без тени иронии. Он приезжал в Москву уже в третий раз, сейчас прожил там десять месяцев и как следует насобачился быть всегда начеку. Одно неосторожно сказанное слово могло перечеркнуть двадцать лет работы. Я все еще пытался разобраться в этом.
– Кристьяун! У тебя есть какие-нибудь планы на вечер? – по-шведски спросила Лена.
– Да, с нами будет ужинать Эйнар. В нашей комнате.
Маленькая Нина уже давно спустилась на пол, а теперь захотела встать на стул между нами и Леной. Мать помогла ей, а потом громко и четко произнесла: «Встали, Нина!» – по-шведски, трижды, пока Кристьяун не велел ей замолчать, после чего боязливо осмотрелся вокруг. «Встали, Нина!» звучало опасным образом похоже на «Сталина».
– Здесь крайне важно уметь молчать. Только никому не говори! – однажды сказал он мне с серьезным лицом. Былая веселость немного сошла с него. Целое лето тому назад, в Сиглюфьёрде, он был самым юморным человеком Северной Исландии, и каждый вечер в отеле «Кваннэйри» перевоплощался в своего любимого персонажа – Буржуя Буржуйсона. Его лицо за секунду превращалось в жирную рожу спекулянта селедкой, который разговаривал как пожилой даун после трех стаканов: «Ребята, ну это, короче, не надо все время заниматься этой борьбой, понимаешь. Ведь единственная разница между нами – в том, что я толстый, а вы худые. А в остальном у нас с вами цель одна: способствовать обогащению Акционерного общества “Буржуй Буржуйсон”».
Однажды вечером у стойки бара показался знаменитый актер. Стьяуни: «Здесь вы видите нашего выдающегося актера. Когда он играет на сцене, то всегда выдается всем телом вперед и попадает в объектив!» Мы все засмеялись, а актер обернулся, а я пожалел его, а он подошел к нашему столику. «Ну вот, видите! Он и здесь подался вперед!» Я жалел всякого, кто собирался спорить со Стьяуни Красным. Он всех видел насквозь. И лицо у него всегда было таким красным. Но здесь, в Москве, он стал совсем другим.
Аксель Лоренс. Комната № 247, гостиница «Люкс», улица Горького, 10.
Даже я должен был называть его Акселем, даже если мы сидели одни в парке в тот последний летний вечер, когда я только что прибыл и только что рассказал ему исландские новости: все о столкновениях на причале на полуострове и разногласиях в партии. А завершил я одной из знаменитейших сентенций Буржуя Буржуйсона: «Что одному нажива – то всем хлеб». Он в ответ лишь помолчал, уставясь перед собой, а после этого сказал: «Да, приятно будет вернуться домой».
Мы сидели в одном парке на Садовом кольце в Москве осенью тридцать седьмого. Двое солдат правды в этой словесной войне, которая тогда велась в мире везде, двое по-вечернему взмокших исландцев, вознамерившихся поднять простой народ своей страны с помоста для разделки сельди в более возвышенные сферы, две запроданные души под памятником Гоголю. Но как можно было быть кем-нибудь другим, а не коммунистом, в тридцатые годы? В этом «Побоище при Гуттоу»[116]
воздержавшихся не было. Лишь конченые подлецы могли безучастно стоять на своих балконах и смотреть, как внизу рабочий копает канаву для канализации – выгребает их дерьмо за одну крону в час. Никто не вышел бы равнодушным из жилища рейкьявикских безработных в годы кризиса – жилища без туалета и без душа, где все стекла были покрыты инеем, а из еды была одна лишь овсянка, даже на обед, и ее запах пропитывал пальто так, что разносился на всю улицу Лёйгавег. Быть коммунистом означало быть человеком.И мы поехали на восток. В идеальное государство. В паломничество. Уверовавшие отправились в рай, чтоб их там ввели в курс дела. Как могли мы помыслить, что на самом деле оказались в аду?