Мефодий Игнатьевич тешил себя мыслью, что живет умно и ладно, все больше про себя думает, про то, что есть в нем такого, об чем прежде и не догадывался. Он едва ли не каждый день выискивал в себе новое и дивился, но выискивал лишь доброе, про все ж остальное знать не хотел. Бывало, и думал про себя: а ведь завистлив и жесток не в меру, иль не ты в прошлом году разорил рязанского купчину?.. Добился, что ему дали наихудший из имеющих быть подряд, отчего покатился под гору купчина, и году не прошло, как спустил свои капиталы. Право слово, не велики оказались, с такими капиталами сидеть бы в Рязанщине, так нет, размаху захотелось, в Сибирь-матушку потянуло. Дурак!..
Но думал легко и тут же забывал…
Не любил тревожить неладное в душе, а может, и не в душе, она, слыхать, и у разбойника светлой бывает, а он нетто разбойник, в другой какой-то части существа, есть, наверно, в человеке и эта самая часть, где подленькое скрывается, вот выплеснется наружу, нагадит-напакостит и опять спрячется, и тогда идет человек и улыбается, а то и к людям оборотится и спросит с некоторым даже удивлением: а что я такого сделал? И поверят ему или сделают вид, что поверили… Есть, есть в человеке дурное, Мефодий Игнатьевич это знал не понаслышке… С первого же дня буйства на «железке» не усидел дома и прямиком, не заходя в контору, где умело правил делами Иконников, конечно, приумножая и без того уж немалый свой капитал, отправился в артель Лохова. Уж давно приметил людей из артели, кое-кого и поименно помнил, к примеру, Сафьяна Крашенинникова, которого в свое время отнял у стражника и приставил к делу, спокоен и в работе сноровист, истый сибиряк, не речист, но сказать про свое умеет. То же самое и долговязый Христя Киш… Про них и думать приятно: под одним неласковым солнцем выросли, одною землею вскормлены… Случалось, и прежде говорил с ними, правда, все по пустякам, и ответствовали без робости, открыто, будто перед ними и не хозяин… Это и нравилось. Сибирского корня люди, не приучены ломать шапки. Вот и нынче захотелось поговорить с ними, спросить: что же происходит, отчего разыгралось на «железке» буйство?.. И пришел и спросил у Сафьяна, товарища его не оказалось на месте, и тот ответил, и была в его словах показавшаяся странною обида и горечь. Но не это расстроило Мефодия Игнатьевича, другое: почудился в словах укор и ему… Да что же он-то сделал!.. Иль заслужил, чтоб ставили на одну доску с разными прочими?.. Не захотел слушать дальше, ушел. Брел, и все кипело на сердце, все кипело, когда же поулеглось, неприятное чувство овладело, будто он в клетке, а прутья толстые, негнущиеся, не вырвешься, нет… Правда, и скучать не с чего: нс один в клетке, много их там, да все люди состоятельные, промышленным ли делом, торговым ли ведающие… Глядел на них с недоумением: не больно-то водил с ними дружбу, отчего ж тогда оказался рядом?.. И тут голос донесся: «Нее вы повязаны одною веревочкою… одною… И тебе тоже не вырваться отсюда, хоть и норовил жить наособицу, отдалившись ото всех, про себя только зная. Аи нет, шалишь! Не выйдет!.. Ты та же вошь, что и эти, подле тебя… Так и знай!..»
Мефодий Игнатьевич шел по опушке леса, голой, белизною нечистою посверкивающей: видать, но осени нанесло листьев, так и остались лежать на опушке, взопрев. Опушка вытянулась на версту ли, на две ли, а посреди нее стояла снежная, небольшенькая, взлохмаченная какая-то горка… Приблизился, оглядел ее снизу доверху, а потом и рукою дотронулся до серебристого бока. Никого, кто мог бы сказать те слова, только снег пошевеливался на горке, будто живой, хоть и тихо в лесу. То и удивило, что пошевеливался, смутило. Не успел отойти, как снег еще сильнее заколыхался, а потом пополз с горки, сначала медленно, но с каждою минутою все шибчее, шибчее, и скоро горка, на самой вершинке, синею сделалась, и странное чувство посетило Мефодия Игнатьевича, сказавшее явственно, будто-де освободилась горка от неладного, словно бы в цепях была, а вот теперь освободилась и задышала полною грудью. «Да нешто это возможно?..» — спросил вслух и невольно зажмурился. Вздыхая, пошел дальше в раздумье тягостном, не разбирая дороги, и часто натыкался на деревья, на толстые ли ветки, поникшие до самой земли, казалось: это не ветки, а железные прутья обступили со всех сторон и уж не выпустят… «Как в клетке», — с горечью сказал себе.