Он был благодарен судьбе за то, что она даровала ему встречу со старухою. Он робел перед нею, смущался, а может, и не перед нею, а перед тем, что жило в душе у нее, открытое всем ветрам, болезненно чуткое и трепетное. Впрочем, Бальжийпин не отделял одно от другого, полагая, что душа не отъединена от сущего, она и сама есть сущее, а только невидима человеческим глазом, не ощущаема чувствами.
Глядя на старуху, приемля ее душу, Бальжийпин не раз говорил себе, что ничего подобного он не знал. То была душа человека, привыкшего страдать. Но эта привычка, что более всего удивительно, не привнесена извне, не выработана годами, словно бы и родилась вместе со своей телесной оболочкой. В прежнем своем окружении Бальжийпин видел немало людей, которые хотели бы, чтобы такое страдание снизошло к ним. Случалось, им удавалось достичь этого, и тогда они думали, что приблизились к святости, достигли высшего совершенства, когда мир открывается через страдание.
Бальжийпин умел разбираться в людях, в их малейших душевных проявлениях, и это умение, кажется, родилось вместе с ним и в немалой степени способствовало тому, что даже в хувараках, которые его преследовали, видел не врагов, а измученных от постоянного рысканья по степи молодых людей. Он и старуху понял сразу же. Он понял ее и застыдился своего тогдашнего благополучия. В те дни, оказавшись далеко от стен дацана, не опасаясь быть схваченным, он ни о чем не думал, как только о том, что свободен делать все: бродить Ли но тайге, сидеть ли в юрте, размышляя о том, что нынче было так далеко.
Он засовестился умеренности собственных чувств, подумал, что стремление к покою, к внутренней, отрешенной от мира сосредоточенности, единственно чему в ту пору хотел бы следовать, полагая это за благость, на самом деле не есть благость, а лишь приближение к ней, и надобно пройти еще через что-то, насильственно сломав себя и ставши малой веточкой на дереве жизни, которое несет по бурной реке. Тысячелетиями стояло дерево на крутом скалистом берегу, но вот теперь вырвано с корнем и, живое еще, раскачивается на волнах, кружится в водоворотах, ломает сильными ветвями слабое илистое дно отмелей. Сказано было: подымется дерево на восходе солнца, когда землистые корпи прорастут людским страданием, но подымется уже па другом берегу, и солнце там будет другое, и небо, и привычные людские представления о жизни поменяются, и то, что было хорошо, станет худо…
Однако ж сомнение, вселившееся в душу Бальжийпина, не было долгим и не дало сколько-нибудь ощутимых ростков, и прежде всего потому, что он не принимал насильствениость, в какой бы форме ни явилась, к чему бы ни вела, пускай даже к высшему блаженству. И тем более противоестественным представлялось насилие но отношению к себе. Он и ушел из дацана потому, что видеть и дальше насилие одной воли над другой было мучительно трудно, даже если это насилие совершалось во благо.
Сказано было: дерево жизни снова подымется, как только досыта напьется из чаши людского страдания. Думать про это, созерцая священные книги, было удивительно, а вместе тревожно, но еще горше было видеть человека и догадываться, что он пройдет через муки, но так и не отыщет успокоения.
Я нынче думаю: человек, в сущности, мало что знает про себя: кто он, зачем он?.. Вполне удовлетворяется тем, что лежит на поверхности. Его устремления так незначительны, что делается больно… Один мечтает о том, чтобы поесть досыта, другой — чтобы прибрать к рукам вотчину соседа, третий думает о сановном чине, и никто из них не спросит у себя, а зачем все это, зачем?.. Жизнь, отпущенная человеку, ничтожно мала, вроде пылинки, подымет ее ветром, унесет в степь, там она и сгинет… А не лучше ли оборотить свою память вспять, в то, сокрытое тысячелетиями, время? Быть может, там отыщется ответ на вопрос: кто ты есть, человек?.. И зачем ты?..
Я часто бываю в Великой степи, и всегда чувствую себя там маленьким и слабым, песчинкою на дне моря, и остро понимаю, что человек не принадлежит одному роду-племени, а всему свету, обычаи и предания умирают с быстротою необыкновенною, трудно и мучительно умирает язык, и только нечто, протянувшееся от человека к человеку, невидимое глазу, сильное и горячее, живет вечно.
И спросил бы: что же это такое?.. Да не знаю, у кого спросить… И тогда мне вспоминается легенда о мальчике, родившемся в Великой степи в год зайца. Мальчик обратил на себя внимание с первых же дней появления на свет: в его глазах было страдание. Откуда же пришло к новорожденному? Неужели, накапливаясь из поколения в поколение, царственно заявило о себе только теперь?..