Слышал я эту легенду от старого карыма, который уж и сам не помнит, сколько ему лет, вроде бы за сто: в старину, случалось, не делали запись в церковной книге про год рождения, главное, чтоб месяц стоял, день. Не считали свои лета. Коль есть в руках силушка — и ладно, работает человек, не больно задумываясь, что ждет через год-другой. Сидоры да Ефимы, Игнаты да Исаи и не русских кровей вроде бы, хоть и начали свой род от первых еще казаков, объявившихся в Сибири, но и не азиатских тож, смешаные-перемешаные, с горячей кровью и с гордостью истинною, про которую всяк в России знает, сибиряками кличутся, люд, значит, сибирский… Поставь его рядышком с теперешним россиянином и в удивлении будешь: разница меж этими людьми немалая, и не только с виду — скуласт сибиряк, смуглолиц и в глазах жжение ярое, но есть и еще что-то, и это не сразу увидишь, а только когда приглядишься, гордость в сибиряке за землю, на которой возрос, тихая вроде бы, но все ж не утайная, а еще грусть в глазах, вот про нее-то теперь же и скажешь. Откуда она, грусть эта?.. Не было ж на вольной земле, хоть и резанной кабинетами да монастырскими уставами, ярма помещичьего, так придавившего российского мужика, что и по сию пору, случается, мает, и другого чего не было, к примеру, гонения за веру — бок о бок, не враждуя, жили люди разных исповеданий, не толкуя про то, чей бок лучше. Так отчего ж грусть? Может, от неоглядных просторов, таежных ли, степных ли, что радуют, а вместе смущают, есть в них что-то нездешнее, и затомит вдруг болью и поведет бог весть в какие дали, и пойдешь, следуя зову сердца, в ту сторону, где истаивает горизонт, и не скоро еще очнешься и скажешь: что это со мною?.. И повернешь обратно, и недоумение застынет в глазах, и растерянность, подумаешь: «Что же мне, теперешнему человеку, про самую малость знающему, не ясно еще, отчего на сердце так все замирает?..
Раз испытаешь это чувство, другой — и уж поменяется в тебе что-то, и взгрустнется, и встоскуется, и уйдет покой и ладность, которые вроде бы уже осели прочно в душе. Про ладность не зря сказано, она от покоя, а без него и ее нету, слитые накрепко, они вдруг поломаются, и начнет человек метаться, мучиться и пойдет тогда в кабак, сначала в ближний, а потом и в тот, на десятой версте, что так умело были расставлены в начале века вдоль дороги, названной золотой, пролегшей вдоль Баргузинского хребта, рассыплет на прилавке великим трудом добытое, от пота еще не отошедшее, тусклое, а такое приманчивое золотишко и скажет легко:
— Гуляю…
Дивились проезжие: дикий народ сибирский, не понимает своего интереса, ломает его почем зря… Верно что, не понимает, и не потому, что слаб рассудком, ума у здешнего люда во всякую пору хватало, а только не видит в этом смысла, другое в голове, вдруг да и посреди веселого кабацкого застолья вспомнит, как давила печаль-тоска, и протрезвеет, покрутит в недоумении башкою, крикнет, с чего-то разобидевшись:
— Эй ты, кабацкая морда, таши ишо! Гуляю!..
От прадеда к деду, от деда к отцу, от отца к сыну, — так и тянется она, странствующая цыганка, грусть эта, и нету ей ни конца ни края.