Он говорил: «Рисуй – и лучше поймешь мир».
Он говорил: «Рисуй, чтобы показать другим дорогу».
Он говорил: «Искусство – янтарь, в котором застынет любая, самая древняя тварь или травинка».
Однажды прямо перед Его уроком я подрался с одноклассниками и получил в глаз, и тогда Он, обрабатывая мой фонарь и ссадину на лбу, еще сказал: «Когда рисуешь, перестаешь бояться и грустить. Когда рисуешь, становишься немного другим, возможно, лучше». А потом на обрывке старой квитанции Он нарисовал меня в виде панды – с пятном вокруг глаза, круглым, как мой синяк. И я засмеялся впервые за день.
Я Его забыл. Ему пришлось умереть, чтобы я вспомнил.
Теперь-то я понимаю, почему раз за разом рисовал Квай-Гона Джинна и Оби-Вана Кеноби. И всегда, в разных вариантах, одну и ту же сцену. Пьету.
Марти, может, у меня тоже есть дар?
В класс пробивалось солнце – пока лишь сыпалось по полу желтыми квадратами, но Даня знал: скоро оно расползется, запляшет на мольбертах. Будет красиво.
Учитель был высокий, с длинными волосами, собранными в хвост. Он сидел против дальнего мольберта, в углу, и рисовал широкими мазками листья в банке. Переминаясь в дверях, не подавая голоса, Даня ждал – наблюдал. Пятна солнца двигались и на картине, и на настоящей банке, стоявшей на окне. Казалось, с каждым мазком листья на подоконнике блекли, а на картине – оживали. Казалось…
Нет, не казалось. Глаза различали: в банке листья гниют, наливаются болезненной патиной. Зато на холсте стали почти осязаемыми. А если присмотреться, листья ли это были? Дане подмигивали фиолетово-черные шевелящиеся глазищи. Бабочки? Павлиний глаз? Или все-таки последние колокольчики затерялись в букете клена, каштана и липы? И колышет их, колышет ветер. Вот. Дохнул прело-пряным запахом, в котором земля, кора, мох и яблочная кислинка.
Даня моргнул. В банке на подоконнике все снова поменялось. Скукоженные листья распрямились, обрели прежний рыже-алый цвет; по прожилкам заструилось солнце. Но в банке все равно не было так волшебно, как на холсте. Тут жил целый мир, а может, два мира: один с бабочками, второй с листьями. Даня восхищенно вздохнул. Ему было восемь. Он еще не умел ничего скрывать.
– Здорово…
Сказать бы еще что-то, но слова не шли. Учитель удивленно обернулся. Глаза – темно-серые, широко расставленные, на бледном, будто фарфоровом лице, которому быть бы не в настоящем, а на музейных портретах, – встретились с глазами Дани.
– Привет. Подойди. – Учитель встал, отложил кисть, вытер тряпкой руки.
Просто – без формального «пожалуйста», без снисходительного «малыш» – без ничего, потому что знал: подойдет, подбежит. В голосе не было красок, все достались картине. Какой-то там худенький белобрысый мальчик красок не стоил.
Даня подошел. Взгляд скользнул по нему строго, но в глубине все-таки пряталась последняя краска, единственная улыбка – как бабочки или цветы среди листвы. Учитель молча протянул руку, и Даня отдал папку со своими неуверенными работами. Так гласило объявление о наборе в студию: «Не забудьте портфолио. У вашего ребенка должен быть потенциал». Даня точно не знал, что это –
– Сколько тебе лет?
– Восемь. Скоро девять!
– Как ты придумал это? – Учитель задержал взгляд на одной из работ, где на скалистом островке посреди моря дремал дракон.
Даня гордился этим рисунком, пусть не раскрашенным, а только заштрихованным. Да и у дракона получились большеватая голова и кривой хвост. А еще дракон проспал слишком долго: чайки свили гнезда на его спине, бока обросли раковинами.
– Я видел его во сне. В конце он превратился в… в волшебника, но я пока не умею рисовать людей. Вы научите?
Учитель нахмурился. Даня что-то сказал не так. Что?..
– Совет на всю жизнь. Бойся людей, в которых живут драконы. – Длинная прядь упала на лоб от резкого поворота головы. Ее как углем чиркнули, углем по фарфору. Учитель ее смахнул.