Чудаков был виртуозным лжецом, сутенером и книжным вором, миниатюрным блондином с ангельской внешностью; от него уцелело около ста стихотворений, написанных на пределе отчаяния и честности, удивительных по лаконизму и классической чеканке каждой строфы. Вадим Антонов, как и Чудаков, успел посидеть, но, в отличие от него, сохранил в бурях полуподпольной жизни образцовую мужскую красоту. Он писал (в строчку) эпические поэмы, которые называл “рассказами в стихах”. По естественности интонации, по точности в передаче реплик и фиксации деталей Антонов не знал равных. Сам он единственным равноправным поэтом считал Дидурова, с которым познакомился еще во времена дидуровского дворового детства. Антонов был герой двора, не расстававшийся с финкой, славившийся отвагой и – чего греха таить – жестокостью. Для Дидурова он был не столько идеалом, сколько антиподом, потому что Дидуров был добрый. Как раз у него – из всех проклятых поэтов XX века – потенциал социализации был наибольшим: он мог и хотел жить нормальной легальной жизнью, работать и зарабатывать, устраивать чужие судьбы, печатать, печататься, даже и обустраивать Россию. В Дидурове не было ничего подпольного, того, что его петербургский приятель и сверстник БГ высмеял в песне “Партизаны полной луны”. Дидуров был классический партизан полной, а не подпольной луны: ни надрыва, ни пафоса безумной и бесплодной саморастраты, ни суицидных попыток, ни аморальности, ни запоев. Напротив, он был образцовый, дотошный работяга, сдающий любую работу точно в срок; идеальный журналист, редактор, составитель, менеджер при десятках бездомных и безработных талантов, пропагандировавший их с таким яростным напором, что собственная его литература оставалась в тени (и остается, кажется, до сих пор). Но у Дидурова был особый и самый трудный случай: избыточность таланта и упомянутого напора, чрезмерность, которой не выдерживали ни советские, ни постсоветские коллективы. Он вовсе не рекламировал себя, не стремился к лидерству, не задвигал, боже упаси, коллег – но при его появлении их масштаб автоматически становился ясен, и потому Дидуров долго нигде не задерживался. Это удивительная черта – вызывать ненависть нипочему, без каких-либо усилий, без вины; вряд ли люди, выгонявшие Дидурова с работы или вытеснявшие его литературное кабаре из бесчисленных сменявшихся помещений, чувствовали к нему личную неприязнь. Он просто не вписывался в их понятия.
Алексей Дидуров родился 17 февраля 1948 года. Детство его прошло на Самотеке и в Столешниковом переулке. Прославленная дидуровская комната в огромном, неуклюжем, запущенном старом доме на углу Пушкинской (ныне Большой Дмитровки) и Столешникова, с заплеванным двором, гулкой лестницей и лабиринтами человеческих коммунальных пещер, воспета в бесчисленных стихах самого Дидурова и его товарищей, чьим клубом было это загадочное жилье. Соседи вечно скандалили, Дидуров то договаривался с ними, то угрожал, но оставался надежным буфером между пролетариями и бардами. Он был главным певцом этой уникальной, контрастной Москвы – вот тебе Кремль, а вот в двух шагах от него крысиная нора, страшное средоточие язв, грязи, грызни, загнанных страстей, беззаконных соитий, шекспировских интриг и гриновских травль – и все это в декорациях Вороньей Слободки. Думаю, на этом контрапункте во многом держится дидуровская лирика с ее классицизмом, торжественностью, безупречной формой – и жаргоном, обсценностями, деталями, не лезшими прежде ни в какую поэзию. Наиболее наглядный пример – самая известная его песня (после хрестоматийного “Школьного двора”, конечно):