Их красота — пожалуй, самая живая и доступная нам речь того «анамнезиса во Христе», который несет в себе «ведение Господа». Узнавая ее, мы легко открываемся Его взгляду и начинаем видеть себя.
И потому всякое воспоминание о Христе, когда мы творим его, должно начинаться с приношения Ему мечущейся нашей свободы-необходимости. Речь не идет об отречении от трона для последующего удаления в упоительную ссылку, но о постоянном усилии памяти, охватывающем все наше существо. Изменить память означает преобразить свою свободу, замагнетизированную прошлым, освободиться от него как от ненужной собственности, ибо из прошлого, угнездившегося в сердце, исходят
***
Вместе со свободой Бог дал человеку сердце и память, чтобы сделать их местом обитания Своего, как и разум, чтобы помочь ему отыскать их. Но — возразят — разве сердце и память не вместилище помыслов ветхого человека? Здесь проходит граница между человеком ветхим и новым, тем, в кого Бог вселяется со Своим знанием, со Своей памятью. Что это значит? Что вспоминает та пра-память, о которой мы чаще всего не знаем? Платон полагал, что в основе наших знаний лежит врожденное воспоминание, указуя устами и диалектикой Сократа на интуитивное знание квадрата[177]. Возможно эта догадка относится к тем «архетипам», которые никогда не исчезают из «тезауруса» философских идей. Мой опыт человека, однажды вспомнившего о Боге, о Котором он до тех пор не знал, говорит, что в основе нашей прапамяти лежит пра-воспоминание о Лице. Когда Давид говорит, что
Все мы обладаем лицами, и каждое из лиц — это особая, единственная в своем роде весть. Вспоминая другого во Христе, мы «причащаемся» его единственности, но не его самости. И особая весть о лице нашего ближнего не кончается с его смертью. Мы можем стать ей причастны и в этом заключена «предпосылка вселенского Апокастазиса» — узнавании Лица в других. Воспоминание о Нем заключается и в «преложе-нии» человеческих лиц в Одно, в припоминании в каждом из лиц его иконы. Вселенская Память как Церковь собирает жатву тех зерен Слова, которыми осеменен весь род человеческий. И коль скоро Слово не может умереть, то и все, с чем оно породняется, не должно исчезнуть окончательно. Тайная Вечеря есть завещание жизни в воскресшем Теле Господнем, в непреходящести Слова и в радости взаимного узнавания. И наша память, «отложив попечение», «убелив» себя от смертных и «лютых» воспоминаний, становится антиминсом, на котором творится
***
«И Евхаристия, как вечный полдень, длится…»[178].
И память наша вновь становится ее временем, здесь и сейчас. Восточное богословие избегает слишком точных и рациональных объяснений этого изменения: как, когда, в какой именно момент, в каком смысле. Оно предпочитает оставаться лицом к лицу с тайной, обнаженной, незащищенной, не зная, «как» и «когда», доверяя лишь откровению глагола «есть», непостижимому равенству Хлеба и Тела.
Тот, Кто остается единственным источником бытия, пребывая по ту сторону всякого бытия, входит в него, принимает плоть Сына Давидова, плоть Тела и Крови Евхаристии, но также соединяется с тканью нашей памяти, какой бы она ни была бедной, грязной, неверной. Бог входит в эту человеческую плотность, которая Ему знакома до мельчайших складок. Ибо под ними скрыто Его жилище, отблеск Его Царства.