Значит именно такой, власть имеющей веры Ты ждешь от нас, Господи? Той веры-ведения, которая получает доступ к Слову, подающему голос во всякой твари, в том числе и в нас самих? Веры, земной и небесной, которая вместе со всей землей исповедует себя вершинами гор, муравьями, звездами? Но самое изначальное ее исповедание — человек, душа, мысль, тело. Иметь веру — не значит владеть ею как собственностью, но скорее однажды выпустить ее как птицу из клетки и позволить ей летать, где пожелает. Освободить ее вместе с тем необъятным, изначальным, утробным знанием творения, которое заложено в человеке.
В таком знании Господь когда-то испытывал Иова: Где ты был, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь (Иов 38, 4). Вера, приоткрываемая нам Собеседником Иова, должна владеть Господним языком, на котором небо изъясняется с землей. Она причастна той неслышной нам беседе, в которой день дню передает речь, и ночь ночи открывает знание (Пс. 18, 3). Она дает приказания утру и указывает заре место ее (Иов 38, 12). Ей известно время, когда рождают дикие козы на скалах (39, 1), она приклоняет ухо к ритмам земли, владеет силой, воздвигнувшей и держащей горы. Такая вера овладевает грамотой общения, которую Господь вписал во все Им созданное: повсюду она хочет быть рядом, вместе с творящей мыслью Его, которая «изводит» человека из рук Божиих.
Не Ты ли вылил меня, как молоко,
и, как творог, сгустил меня?
(Иов 10, 10)«Кто услышал молчание Божие» (св. Игнатий Антиохийский), может воспринять и отдаленное его эхо в нас. Он способен постигнуть творение как поток веселящейся премудрости[91], которая проливается в мир и придает ему те формы, очертания, тела и звуки, которые мы знаем. Слово, исходя из глубины безмолвия, способно облекаться в вещество любого творящего языка, — не для того, конечно, чтобы воплотиться в нем (событие, совершившееся однажды и навсегда, не годится ни для каких аналогий), но для того, чтобы отбросить свет на всякую сотворенную плоть. Человек весь целиком вытекает из того радостного «fiat» Творца, которое положило начало его существованию. Но в отличие от других тварей, он, как не устанем повторять, обладает полной свободой не подчиняться умной воле, которая призвала его к жизни, и избрать собственную «судьбу». Чаще всего он так и делает. Едва сформировавшись, став независимым от составляющих его веществ, «человеческое молоко» густеет, сворачивается, костенеет. Всякий атом нашего существа наливается тяжестью. Всякое желание теряет невинность. Всякий взгляд противополагает нас другим.
Речь не идет лишь об импульсах или «приключениях тела», ненасытно желающего чем-то себя ублажать, но о более неуловимой материи всего человеческого существа, которая становится массивной каменной собственностью, таскаемой нами. Мысли, решения, сами грехи наши, проистекающие, казалось, от животной, изначально безгрешной природы, в невесомом нашем я тяжелеют, как булыжники. Они отвердевают в непробиваемой гранитной породе, слагающейся из мелких частиц нашей жизни, отделившихся от ее истока, застывших, достигших невероятной, тяжелой плотности. Крупицы закручиваются ветром, и спонтанно, незаметно вырастают в холмы-общества, составленные из закрытых «эго», из вздымающихся к небу гордынь, из Тибета честолюбий, Гималаев самодостаточности. В конце концов со всеми охлажденными головными идеями и горячими переживаниями души они переплавляются в какую-нибудь из идеологий. Из многих «я-камешков» воздвигается курган анонимной коллективности, «навеянных снов золотых», оказавшихся лавиной, стихийным бедствием для целых материков. Идеология есть то «незанятое, выметенное и убранное» пространство, населенное абстракциями или снами, которыми исподволь хороводят семь злейших духов (Мф. 12, 45).