Он при пакостях этих тоже часто присутствовал. Смотрит жадно на все, улыбается, а после сделает физиономию важную, пенсне натянет и пойдет в конторку свою с бумагами возиться – круглые ноченьки что-то считал. К слову сказать, теперь он не кудрявым ходил и пиджаков клетчатых больше не носил. Теперь его физиономия более на немецкую походила. Прямо вылитый Ганс – щуплый, прилизанный, белобрысый, в жилетке с карманами, в рубашке дорогой, но не маркой. И даже слова по-немецки коверкать начал: «
И еще всякую неметчину. Я, бывало, спрашиваю: «Ты хто таков? Какого роду племени? Немец, жид, хохол, али просто жулик?»
А он на счетах все считает и лыбится гаденько: «Я, господин Булкин, и немец, и еврей, и хохол. Но более всего мордвин».
«Какой же ты, каналья, мордвин?» – спрашиваю я. – Да из тебя мокша, как из меня тунгус. Смотри у меня, Гришкин, я пропьюсь и того, начну твою канцелярию шерстить. Здесь дело такое. Хоть по-немецки гутарь, хоть по-татарски, а меня не проведешь. Здесь, брат, доверяй, но проверяй.
– Обижаете, Макар Тимофеевич, – смотрел на меня Гришкин чистыми, как небеса глазами. – Хоть нынче ревизию делайте. По всем чекам, по всем счетам отчет сделаю-с.
Погляжу на него с похмелья, плюну и уйду к бабам дальше блажить.
А тут он меня как-то заставил помыться в бане, причесаться, нарядиться.
– Сегодня, Макар Тимофеевич, мы с вами идем в гости к губернскому прокурору. Нам надо и с ним знакомство свести. На завтра у нас назначен визит к полицеймейстеру.
Послезавтра мы нанесем визит к Его Превосходительству, председателю казенной палаты. Пятого дня мы приглашены на званый обед к Его Сиятельству, графу Скобейде Александру Никандровичу. У него, кстати, дочки милые, обе на выданье. А в воскресенье вы идете на бал в Губернское собрание. На следующей неделе мы должны посетить дом секретаря палаты гражданского суда.
– Батюшки святы! А нельзя того, не ездить ко всем сразу? Может, ну их? – мне после ночных выпивок и оргий все время спать хотелось. Соображал я туго. И было отчего.
Бывало встану утром, квасу испить. С одной руки Степанида жаркая прикорнула, с другой еще какие-то бабы распластались – титьками белыми сверкают. На диване пузо волосатое горой высится – то Кирилла Львович дрыхнет. Храпит так, что на абажуре висюльки стеклянные дрожат – звякают. Вскочит, буркалы красные выкатит и ну выть – блажить. Я его шугну, огрею подушкой – он снова засыпает, аки младенец, аж слюну пустит. Так ведь и прижился у меня. Все норовил за мой счет нажраться, напиться, даром прокатиться. На дармовщинку-то и уксус сладок. Хотя у самого полные сундуки золота где-то закопаны были, да золотой прииск в Канске, в Сибири далекой. Мне Гришкин о том сплетничал и Степанида. А бывало и так, что в моей спальне и цыгане ночевали и дружки новые – торговые дельцы. Все вповалку. Так обнаглели, что стали со Степанидой грешить и с девками крепостными. Степанида напивалась иной раз крепко. Блажила до икоты. Заставал я ее и в дальних покоях, голую с мужиками. По трое за раз подпускала к себе эта профура. Мужиков прогонял. А ее бил крепко. Пару раз за распутство даже по харе двинул, с синяками неделю ходила. Под ноги бросалась и голосила: «Отец родной, прости меня, дуру окаянную. Бей ешо, ежели желаешь, – и оголяла афедрон предо мной. – Так мне, ярыге, и надобно. А в искус я не по своей воле попала – опоили меня гости твои, черти барыжные». А сама принималась ласкать меня и целовать жарко. В уши шептала:
– Макарушка, голубь ты мой, сколько лет живу я на свете, а слаще твоего уда ничего не ведала.
– Врешь, изменщица. Ты на любого мужика падка.
– Истинный крест, не вру! Только у тебя он такой большой, да сильный. У других-то сморчки по сравнению с твоим.
– Так уж и сморчки?
– Ей богу, не вру! С места не сойти, во всей губернии больше твоего не сыскать.
– Что ж ты, лярва, со всей губернией спала? – спрашивал я и затрещину ей давал.
Она только сплюнет, глаза вишневые выкатит и брешет дальше:
– Зачем спала? Я итак знаю. Слухами бабьми земля полнится. Одной кума скажет, да сватья подскажет, а бабка-повитуха присказку из тех сказок свяжет.
Ну, что с бабы возьмешь? Может и врала она, но я, дурак, гордился похвалами такими. Да так, что считал себя вроде Геракла, который должо́н всех баб покрывать.
Встану, бывало, поутру – аж совестно. А Гришкин зайдет в опочивальню, носом поведет брезгливо.
– Дас ист бардак.
Видать, и впрямь дух в комнатах тяжкий стоял. Он окна настежь откроет, ветер чистый пустит. Все и расползались восвояси, словно тараканы. Мужики сапоги искали, штаны, кто, где бросил, а бабы голые визжали и в простыни заворачивались. Мне и самому на весь этот вертеп тяжко было глядеть.