Кирилл говорил быстро, словно боясь, что Павел прервет его на полуслове. Он то все с той же напряженностью глядел на Павла, то куда-то в сторону, и Павел понимал, что ему все-таки чего-то стыдно, стыдно, наверное, просить об услуге, которую сам, будь он на месте Павла, вряд ли смог бы оказать.
Наконец, заставив себя просяще улыбнуться, он спросил:
— Ну? Что ты на это скажешь, Павел?
— Я должен тебя огорчить, Кирилл, — не раздумывая, ответил Павел. — Уйти со своей шахты я не могу. Ты ведь знаешь, здесь работал мой отец, здесь мне все дорого, я ко всему привык. Нет, Кирилл, на это я не пойду. Да и зачем? Разве нам с тобой так уж тесно?
И сразу в Кирилле ничего не осталось ни от просящей улыбки, ни от смущения, связанного, как казалось Павлу, с необычной просьбой. Он посмотрел на Павла с холодностью и с такой же холодностью сказал:
— Значит, на это ты не пойдешь… Понимаю… Уйти в то время, когда тебе здесь оказали столь высокое доверие — избрали членом шахткома. Как же можно все это потерять? И как можно от всего этого добровольно отказаться? Я действительно ничему в жизни не научился, тут ты прав, Павел. Прежде, чем обращаться к тебе с таким предложением, мне следовало хорошо все обдумать и все взвесить… Ну что ж, на будущее постараюсь быть умнее. А теперь можешь быть свободен, больше я тебя задерживать не стану.
Он кивком головы дал понять, что разговор окончен и опять, как вначале, уткнулся в свой чертеж, словно тут же забыв о Павле. Но Павел сказал:
— Ты даже не замечаешь, каким становишься мелким, Кирилл. Мелким и злым. К чему ты придешь? Подумай, пока не поздно.
Сказал и быстро вышел из кабинета.
Павлу вдруг показалось, будто степь за рекой вздохнула. Долго молчала, прислушиваясь к предутренней тишине, не в силах сбросить с себя оцепенение ночи, и вот вздохнула, и легкий ветер качнул камыши у берега, с плакучих ив в воду упали прозрачные капли, чуть слышно зашелестели листья высоких верб, и пригнулись к земле тонкие былинки рано поседевшего ковыля.
Утро еще не пришло, день еще не народился — не было даже легкой вспышки зари, и не свет, а лишь призрак его неясным туманом всплыл над рекой у востока, и черная линия окоема расплылась темно-зеленым пятном над далеким крутоярьем.
Но Павел чувствовал: пройдет мгновение, и все внезапно изменится. И не в муках, не в криках боли народится день — он появится легко и просто. И хотя это будет все тем же великим чудом рождения, к которому никогда не привыкнешь и которое никогда не поймешь, ты это чудо примешь как что-то свое, от тебя неотделимое, потому что ты и сам являешься частичкой великого чуда природы.
Степь за рекой снова вздохнула. И сразу же, в какой-то неуловимый миг, мир изменился. Будто природа приоткрыла глаза, и из них заструились цвета и краски, неведомые ни одному художнику. Заря разлилась над еще не проснувшейся землей, охватила пламенем полнеба, щедро плеснулась на застывшее стекло реки. Заалел ковыль, стволы плакучих ив и верб окрасились в розовый цвет, и тени от них метнулись в глубину, откуда несло холодом и вечной тайной.
А над поросшими полынью курганами, над буераками, над кустами изумрудных зарослей терна, по лощинам и оврагам уже плыл и плыл утренний свет, плыли звуки только минуту назад родившегося дня.
Павел любил свой край настоящей сыновней любовью. И никогда этой любви не изменял. Он и сейчас помнит, как его поразила тайга Сибири, когда он впервые ее увидел, служа в армии. Старшина роты Ефим Кудреватых и дня, казалось, не мог прожить без того, чтобы хоть одним глазом не взглянуть на тайгу. Был он до армии таежным охотником, неделями, а то и месяцами бродил по глухим заимкам и всю страсть свою, всю привязанность к заснеженным чащобам и запутанным лесным тропкам принес сюда вместе с собой.
Дадут, бывало, нескольким солдатам увольнительные, собираются они в город, а старшина роты уже тут как тут:
— Товарищи, куда вы? Газы машинные глотать, шум да грохот слушать? Айда в тайгу прогуляемся, однако! Волюшка ведь вольная там, сказка там дивная…
Однажды Павел пошел. Взглянул и ахнул: верхушки сосен в небо упираются, в ста шагах от поляны — вековые завалы, разлапистые кедрачи проходу не дают. А воздух… Смоляной дух грудь разрывает, прель ноздри щекочет, тут воздухом не дышишь, а пьешь его, как хмельное вино.
Старшина роты от Павла — ни на шаг. И каждую минуту, заглядывая в глаза, ревниво спрашивает:
— Ну, как? Почему молчишь, однако? Тайга ведь, слышишь?
— Хорошо, — отвечает Павел. — Интересно. И необычно. Совсем не так, как у нас на Дону.