Как мы помним, человек, который читает, каким-то образом избавляется от собственной будничной индивидуальности, вызволяется от своей злобы[351]
, страхов, зависти, чтобы вознестись к вершинам свободы; свобода принимает литературное произведение в качестве абсолютной цели и посредством этого произведения принимает в качестве абсолютной цели и человечество: свобода преобразуется в непроизвольную взыскательность и к себе самой, и к автору, и к возможным читателям: она, следовательно, может отождествляться с кантовской доброй волей, которая при любых обстоятельствах трактует человека как цель, а не как средство. Таким образом, читатель, из-за своих собственных притязаний, принимает участие в сопряжении благих устремлений, названном Кантом Градом Целей, в том самом сопряжении, в поддержание которого, в каждой точке земного шара и в каждое мгновение, вносят свой вклад тысячи незнакомых друг другу читателей. Но для того, чтобы такое идеальное сопряжение стало конкретным обществом, необходимо, чтобы оно отвечало двум условиям: во-первых, чтобы читатели поменяли то изначальное знание, какое они имеют друг о друге постольку, поскольку все они являются отдельными представителями человечества, на провидение или по меньшей мере на некое предчувствие своего телесного присутствия внутри данного конкретного мира; во-вторых, чтобы их благие устремления, вместо того чтобы оставаться изолированными друг от друга и бросать в пустоту никого не волнующие призывы по поводу человеческого удела в целом, вступили в реальные отношения между собой перед лицом подлинных событий, или, другими словами, чтобы их вневременные благие устремления стали частью истории, сохранив всю свою чистоту, и чтобы их благие устремления переплавили оторванные от действительности притязания в осуществимые и злободневные требования. В противном случае град целей будет существовать для нас столько времени, сколько длится чтение; при переходе от жизни воображаемой к жизни реальной мы обычно забываем про эту всего лишь подразумеваемую абстрактную общность, которая ни в чем не находит себе опоры. Отсюда и происходит то, что я назвал бы двумя самыми значимыми мистификациями, порождаемыми чтением.Когда молодой коммунист, читая «Орельена»[352]
, или студент-христианин, читая «Заложника»[353], испытывают минуты эстетического восторга, их чувство окутывает одно общее устремление, и их обступают призрачные стены града целей; но в то же самое время эти произведения опираются на вполне определенные общности людей – в первом случае на коммунистическую партию; во втором – на общину верующих, и каждая из этих общностей одобряет соответствующее произведение и обнаруживает свое присутствие в его строках: положим, священник говорил об одном из них с кафедры, а другое рекомендовала «Юманите»; студент, когда читает подобное произведение, отнюдь не чувствует себя одиноким, книга приобретает священные свойства, это аксессуар культа, само чтение становится ритуалом, точнее говоря, причащением; однако все происходит совсем по-другому, если какой-нибудь Натанаэль открывает «Яства земные»[354], если, воодушевившись, он бросает все тот же бессильный призыв к благим устремлениям людей и перед ним безотказно возникает волшебным образом призванный град целей. Его энтузиазм, несмотря ни на что, остается по сути делом одиночки: чтение в этом случае нацелено на разобщение; читателя настраивают против семьи, против общества, которое его окружает; его отсекают от прошлого и от будущего, чтобы свести к простому присутствию в настоящем; его учат опускаться в глубины собственного существа, чтобы там познать и исчислить свои самые противоестественные желания. Даже если в каком-нибудь другом уголке мира окажется еще один Натанаэль, увлеченный чтением того же самого произведения и такими же порывами, нашему Натанаэлю от этого ни холодно, ни жарко: ведь послание обращено только к нему, разгадывание его смысла – это событие его внутренней жизни, его попытка самоизоляции; в конечном итоге ему предлагают отбросить книгу, разорвать договор о взаимных обязательствах, связывающий его с автором, да и сам он в результате не нашел в книге ничего другого, кроме себя самого. То есть он не нашел там ничего другого, кроме самого себя в качестве отдельного бытия. Мы можем сказать, выражаясь языком Дюркгейма, что солидарность читателей Клоделя органична, тогда как солидарность читателей Жида механистична.