– Нет. Я всегда знала одно: нужно поступать так, как хочет отец. В Нью-Йорке он не следовал правилам нашей религии и, по-моему, даже не хотел, чтобы я с ней знакомилась, но мама водила меня в синагогу. Помню, как сидела у нее на коленях и слушала молитвы и пение хора. Я очень хотела снова туда пойти. Однажды, еще совсем маленькой, отправилась на поиски синагоги, но потерялась и долго блуждала, пока уличный торговец не расспросил, чья я и откуда, и не отвел домой. Отец очень рассердился, да я и сама так испугалась, что отказалась от этой мысли. Когда синьора нас оставила, мы переехали на новую квартиру, хозяйка которой оказалась иудейкой. Вместе с ней я начала ходить в синагогу, читала ее молитвенники и Библию, а когда у меня появлялись деньги, покупала собственные книги, так как они помогали ощутить близость мамы: ведь она была очень набожной и соблюдала религиозные обычаи. Так я кое-что узнала о нашей религии и нашем народе. К тому времени я уже перестала расспрашивать отца о маме, и поняла, что он не всегда говорит правду и часто дает обещания, которые не собирается выполнять. Вскоре я стала подозревать, что мама и брат живы, хотя отец и сказал, что они умерли, чтобы я больше не просилась домой. Этот обман так больно ранил мне сердце, что с тех пор я не выношу ни малейшей лжи. Я тайно написала маме, помня название улицы, где мы жили: Колман-стрит, – и что наша фамилия Коэн, хотя отец называл себя «Лапидот», потому что такую фамилию носили его предки в Польше. Я отправила письмо, но ответа не получила и потеряла надежду. Жизнь в Америке продолжалась недолго. Неожиданно отец заявил, что мы собираем вещи и уезжаем в Гамбург, что меня обрадовало. Я надеялась оказаться среди других людей, к тому же хорошо знала немецкий язык. Некоторые пьесы могла повторить наизусть, а отец всегда говорил по-немецки лучше, чем по-английски. Тогда мне было тринадцать лет, и я казалась себе очень взрослой – знала невероятно много и в то же время совсем мало. Я часто жалела, что не утонула во время путешествия в Америку, но приучила себя страдать и терпеть. Что еще я могла сделать? По пути в Европу мне пришла новая мысль. В этот раз я не болела и много времени проводила на палубе. Отец выступал: пел и шутил, развлекая пассажиров, – и до меня нередко долетали отзывы о нем. Однажды я услышала, как один джентльмен сказал: «О, это типичный представитель племени сметливых евреев – не удивлюсь, если он окажется мошенником. Нет на свете другого народа, в котором мужчины были бы настолько хитры, а женщины – настолько красивы. Хотелось бы знать, к какому будущему он готовит дочку». Услышав этот приговор, я внезапно поняла, что все несчастья моей жизни оттого, что я еврейка, что до конца моих дней все вокруг будут думать обо мне плохо, и с этим придется жить. Странным образом, эта мысль принесла облегчение: мои личные страдания оказались частью бедствия целого народа, одной нотой в продолжавшейся долгие века печальной песне. Если многие представители нашего народа жили бесчестно и процветали в бесчестье, разве это не упало тяжким грузом на плечи порядочных евреев, которых презирали за грехи братьев? И все-таки вы меня не оттолкнули.
Последнюю фразу Майра произнесла совсем другим тоном, неожиданно подумав, что в этот миг должна не жаловаться, а благодарить.
– И постараемся избавить от несправедливого мнения со стороны других людей, бедное дитя, – ответила миссис Мейрик, позабыв про вышивание. – Но продолжай: расскажи обо всем, что произошло дальше.