Лиля Кузьмина взяла инициативу на себя и защебетала обо всем, что знала и слышала: что машина прошла предварительные испытания, что...
Я отошел к стеллажам с книгами и стал читать надписи на корешках. Три стеллажа — от пола до потолка — были забиты технической литературой, книгами по искусству и поэтическими сборниками. Но больше всего здесь было книг по истории и философии. Добрую половину одного стеллажа занимали синие томики Ленина. Они лежали и на письменном столе и на подоконнике. Везде закладки, на открытых страницах подчеркнуты и обведены абзацы, на полях вопросительные и восклицательные знаки...
На письменном столе лежала стопка общих тетрадей. Воровато глянув на говорящих и сознавая, что наконец-то я имею возможность заглянуть в самую сущность Забродина, я приоткрыл верхнюю тетрадь и прочитал: «Социология. Заметки, размышления». Я снова окинул взглядом стеллажи, и мне показалось, что книги насмешливо щерятся тиснениями на корешках, будто не буквы там, а серебряные и золотые зубы.
Я отошел в дальний угол, надел боксерскую перчатку и стукнул по висящей здесь кожаной груше.
— Это я разминаюсь, когда устаю, — обернулся Забродин.
— Слушай, почему ты стал инженером, если не секрет? — спросил я и снова стукнул по груше.
— Какой же секрет? — удивился Забродин. — Мне нравится эта работа... А почему ты спрашиваешь?
— Да вот я смотрел твою библиотеку...
— А-а, — протянул он. — Знаешь, Савик, разговор серьезный, давай как-нибудь в другой раз, хорошо?..
— Ну а все-таки? — настаивал я.
— Видишь ли, — задумчиво произнес Забродин, — если я тебе скажу, что должен досконально знать ту идею, ради которой тружусь, что не хочу бессмысленно толочься на этой земле, так ведь ты мне не поверишь.
— И охота тебе? — я лениво бомбардировал грушу. — Мне, например, и в институте-то к семинарам готовиться было...
— Представь, мне — тоже, — улыбнулся Забродин. — Тут, наверное, как с Пушкиным... В школе нам настолько усиленно его вдалбливали, что надолго отбили охоту читать его. Я недавно открыл томик — мать честная! Зачитался. Так и тут... Вот если бы ты читал, к примеру, Ленина не в порядке подготовки к семинару, а так, для себя, для души, то встретил бы у него и такое: «Скептицизм... прикрывает обычно отсутствие серьезного размышления о предмете». Не в бровь, а в глаз ведь, а? — И они переглянулись с Лилей.
— Что ж, — сказал я, — да, я скептик. Но ведь я им не родился, меня им сделало время. Помнишь? «Двадцатый век нас часто одурачивал, нас ложью, как налогом, облагали, идеи с быстротою одуванчиков от дуновенья жизни облетали...» Я сын, так сказать, своего времени. — А знаешь, сыновья бывают разные, бывают, например, блудные... Ты, наверное, думаешь, что понял соль жизни, что другие не знают жизни, пребывают в счастливом восторженном детстве. А познают — увидим мол, как запоют. Ерунда! Мне, например, всякого пришлось хлебнуть... И скептицизмом я переболел, и пессимизмом. Но после того, как побывал в Ленинграде... — Забродин помолчал с минуту. — У меня там, понимаешь, отец на Пискаревском кладбище... Как сейчас вижу: необъятное поле, и по всему полю большие холмы правильной формы. А под каждым таким холмом — сотни, тысячи людей. Тысячи миров... в земле. Над ними — траурная музыка без перерыва... Тогда мела поземка, мела и мела, и эта музыка... Я не из слабонервных, но веришь... меня затрясло...
— Эмоции, друг мой, эмоции, — заметил я.
— ...И после этого я набросился на книги по истории, по философии и экономике, — продолжал Забродин, как бы не обращая внимания на мои слова. — И постепенно пришел к выводу, понимаешь — сам! — пришел к выводу, что из всех идей, которые когда-либо рождало человечество, коммунизм — прекраснейшая. И это, Савик, не эмоции. Прежде чем прийти к такому выводу, я перемолол вот здесь, — он постучал согнутым пальцем по виску, — много всякой всячины...
— Да не об идее разговор! — поморщился я. — Идея — да. Но все дело в людях, которые несут эту идею в массы, практически осуществляют ее. Пусть она и распрекраснейшая, но если носителями ее окажутся недостойные...