Дарья притихла и воспаленными от слез глазами внимательно вгляделась в Панаса, скорее почувствовав, а не услышав в его словах неприкрытую боль.
– Мы с Тимофеем вместе воевали. Дружили… – снова теми же словами сказал Панас. Он наклонился, собрал рассыпанные ассигнации и протянул их Дарье. – На возьми… – потом вынул из кармана золотые часы и тоже протянул их Дарье. – Все, шо есть… пригодится… – как-то заученно повторял он одни и те же слова. Он помолчал, а потом твердо произнес: – А хто убив Тимофея, сегодня живет последний день. Я его убью… поверь мне… разреши мне попрощаться с Тимкой? – и вложил в ее руку деньги и часы.
Дарья молча кивнула, и Панас пошел в хату. Не глядя в глаза, сидевшим вокруг покойника старухам, снова при виде его прекратившим разговор, он подошел к лавке, где пока без труны лежал Тимофей, и посмотрел на его спокойное и умиротворенное лицо, окровавленную белую повязку на голове, перевел взгляд на простыню и увидел, что она пурпурна от крови, и как-то обыденно подумал: «Человек мертв, а тело еще живет». Потом склонился и поцеловал его в лоб. «Я отомщу за тебя, Тимак!» – клятвенно сказал он сам себе и, повернувшись, вышел из комнаты, провожаемый ненавидящими немыми взглядами домочадцев и соседей.
Он пошел к Хоролу, сел на берегу и сидел до тех пор, пока не стало вечереть. Он не думал ни о чем конкретно, не размышлял ни о ком и ни о чем. Это было душевное отупение, из которого его могло вывести новое, тоже душевное, но уже потрясение.
Огромное багровое солнце наполовину вошло в весеннюю землю, когда Панас появился в своем курене. Все уже знали о том, что произошло с их товарищем, и при его появлении прекратили на время веселые балачки, дали ему место за деревянным, грубо сколоченным столом. Лаврюк из железного бачка зачерпнул алюминиевой кружкой самогона и протянул ему:
– Пей да бросай по пустякам переживать.
Панас взял кружку и большими глотками выпил ее до дна, сказав сам себе: «В память о Тимаке». Взял кусок свеженины, откусил, долго жевал, но проглотить не мог. Он видел сидевшего на углу стола Шпырива, уже изрядно опьяневшего и бросающего на Панаса осторожно-пугливые взгляды.
– Брось, Панасе, переживать, – вступил в разговор с ним Гетьманец. – Я, коли работал в школе, воспитывал настоящих борцов за Украину, твердых и не сомневающихся ни в чем. Вот, если бы ты у меня поучился, тебя никогда бы не мучила совесть. Когда человек уверен в правоте своего дела – ему совесть не нужна.
Заметив, что к его словам сидящие за столом прислушиваются, Гетьманец решил раскрыть секреты своего педагогического мастерства.
– Я делал все очень просто. Главное в моем воспитании учеников было – привитие им чувства гадливости к некоторым народам. У меня был набор цветных картинок людей в национальных костюмах. Их было двадцать: папуасы, эскимосы, негры, индейцы, азиаты и европейцы. Я установил так – все они являются нашими врагами, и определил каждой картинке определенное количество баллов. Главного врага – москвина, я оценил в двадцать баллов, жида – в девятнадцать, молдаванина – в восемнадцать, турка – в семнадцать, за русифицированного украинца давал шестнадцать баллов и так далее. Всего получалось двести двадцать баллов.
– А скильки баллов стоил австрияк и поляк?