Фрейд упоминает три момента, которые помогут нам сориентироваться в дальнейшей социальной оценке этой игры. Сначала ребенок отбрасывает предмет от себя. Фрейд усматривает в этом возможное выражение отмщения («Если ты не хочешь оставаться со мной, то и мне ты не нужна») и дополнительное увеличение активного господства над ситуацией благодаря явному увеличению эмоциональной самостоятельности. Однако во втором акте игры этот ребенок идет еще дальше. Он полностью отказывается от объекта и, глядя в зеркало, в котором он отражается в полный рост, «уходит прочь» от себя самого и к себе же возвращается. Такая у него игра. Теперь он и тот, кого оставляют, и тот, кто оставляет. Малыш становится хозяином положения благодаря тому, что объединяет не только неподвластного ему в жизни человека, а всю ситуацию, с
Фрейд интерпретирует данную ситуацию как раз до этого места. А мы можем поставить в центр тот факт, что ребенок встречает возвращающуюся мать следующим сообщением: он научился «уходить прочь» от самого себя. Эта игра в одиночку, судя по описанию Фрейдом, вполне могла стать началом усиливающегося стремления ребенка уединяться, переживая жизненные события, и исправлять их в фантазии и только в фантазии. Предположим, что в момент возвращения матери ребенок хочет показать ей свое полное безразличие, распространяя свою месть на жизненную ситуацию. Он дает матери понять, что фактически может позаботиться о себе сам и не нуждается в ней. Такое часто случается после первых уходов матери: она спешит назад, страстно желая обнять своего малыша и ожидая получить в ответ радостную улыбку, но нарывается на вежливую сдержанность. Тогда она может почувствовать себя отвергаемой и возмутиться или отвернуться от ребенка, который ее не любит. Тем самым она дает ему понять, что месть в игре с отбрасыванием предметов и его последующее достижение (которым он гордился) нанесли слишком сильный удар по мишени и что он, по сути, заставил мать уйти навсегда, хотя пытался всего лишь справиться с чувством покинутости ею. Поэтому основную проблему оставленного и оставляющего вряд ли можно решить в игре в одиночку. Однако допустим, что наш маленький мальчик сообщил матери о своей игре и она, ничуть не обидевшись, проявила к ней интерес, а возможно, даже испытала чувство гордости за его изобретательность. Тогда он становится богаче во всех отношениях: приспособился к трудной ситуации, научился манипулировать новыми объектами и получил признание любви за свой игровой прием. Все это происходит в «игре ребенка».
Но всегда ли игра ребенка — именно так часто ставят вопрос — «подразумевает» существование чего-то сугубо личного и зловещего? Что если десяток ребятишек в эпоху кабриолетов начнет играть с привязанными за нитку катушками, волоча их за собой и исполняя роль лошадок? Будет ли эта игра означать для одного из них нечто большее, чем она значит для всех?
Как мы уже говорили, дети, даже если они травмированы, выбирают для своих инсценировок материал, который доступен им в их культуре и который поддается воздействию ребенка их возраста. Что именно доступно — зависит от культурных условий и, следовательно, относится ко всем детям, живущим в данных условиях. Сегодняшние Бены не играют в пароход, а используют велосипеды в качестве более осязаемых объектов координации. Это вовсе не мешает им по дороге в школу или бакалейную лавку воображать, что они проносятся над землей или разят пулеметным огнем врага, либо представлять себя Одиноким Странником верхом на славном Сильвере.
Однако игровой материал поддается воздействию ребенка в зависимости от его способности к координации и, следовательно, от достигнутого на данный момент уровня созревания. Представление о том, что катушка с ниткой символизирует живое существо на привязи, может иметь как