вложила в щель свой палец и, захлопнув дверь, изо всей силы придавила его. После того она стала пристально смотреть на свой почерневший пальчик и выдавившуюся из-под ногтя кровь. Губы ее дрожали, и она быстро, быстро, быстро шептала про себя:
— Подлая, подлая, подлая, подлая! [ДФМ-ПСС. Т. 15. С. 25].
Окончание сцены помогает понять, что Лиза занимается самобичеванием, и что тема садиста «жида», мучителя христианского мальчика фигурирует здесь в функции проекции внутреннего зла, содержавшегося в Лизе, на архетипичного Другого, «жида».
В то время как Достоевский показывает свое понимание психологической схемы двойной проекции, он оставляет неразрешенным в тексте романа причину ответа Алеши на вопрос о кровавом навете. Эта неопределенность находится в прямой оппозиции по отношении к реакции Алеши на историю о крестьянском мальчике, на которого натравил стаю борзых русский генерал. Напомним, что в ответ на провокационный вопрос брата Ивана, надо ли расстрелять генерала в наказание, Алеша дал однозначный ответ: «Расстрелять!».
Многочисленные комментаторы сцены между Лизой и Алешей указывают на исторический контекст дела о ритуальном убийстве, так называемом «Кутаисском Деле», которое происходило начиная с апреля 1878 года. Мы писали об этом выше в нашем исследовании, и также писали о комментарии Достоевского в частном письме, которое свидетельствует о том, что он недоброжелательно отнесся к решению суда, оправдавшего обвинявшихся и, более того, даже выразил мнение о том, что «Кутаисские жиды» были виноваты.[590]
Дискурс частного письма, как мы знаем, есть жанр, который предполагает взаимопонимание между двумя сторонами, адресатом и адресантом, и вполне вероятно, что Достоевский «подыгрывал» в этом письме, подстраиваясь под тон адресата. Кутаисское дело вызвало реакцию в реакционной прессе, включая статью в журнале «Гражданин» (август 1878 года), где поместили ложное «признание» одного еврея о садистском истязании им распятых детей, взятое из материала, относящегося к 1844 году.[591]
Рассказ Лизы есть отклик на эту статью. Исторический экскурс в Кутаисское дело объясняет то, что Достоевский ввел тему кровавого навета в роман, писавшийся во время судебного процесса, но никак не помогает объяснить решение вложить в уста Алеши такой охранительный ответ: «Не знаю».Тема мучительства детей была остро поставлена Достоевским в его публицистике в «Дневнике писателя» за 1876 и 1877 годы как отклик на два судебных процесса, в которых образованные русские родители обвинялись в истязании своих детей [ДФМ-ПСС. Т. 22. С. 50–72; Т. 25. С. 182–193). Достоевский был возмущён тем фактом, что в обоих случаях суд оправдал родителей, и выразил свое недоверие к судьям и адвокатам, принимавших участие в разрешении этих дел. В «Братьях Карамазовых» тема детей, их воспитания и будущего как членов Российского общества стала одной из центральных. Случаи мучительства детей из реалий 1876 и 1877 годов нашли отклик в сюжете романа в рассказах Ивана Карамазова, апогеем чего стали его знаменитые слова о «слезинке» ребенка. В данном — романном и историческом — контексте, суд по поводу смерти девочки Сарры Модебадзе в «Кутаисском Деле» пробудил внимание Достоевского. Обвинение местных евреев в похищении и умерщвлении девочки оказалось фикцией, суд оправдал обвиняемых; труп девочки не имел следов насилия, она умерла естественной смертью от переохлаждения, заблудившись и проведя ночь в горах. Упоминание Достоевского в частном письме о «Кутаисском деле» свидетельствует о том, что он считал евреев виноватыми и также считал, что защита адвоката имела решающую роль в их оправдании. Очевидно, что сам Достоевский создал субъективный креативный континуум между тремя судебными процессами об истязании детей («Дело Кронеберга» в 1876 году, «Дело родителей Джунковских» в 1877 году, и «Кутаисское Дело» 1878 года). Весь этот пласт может объяснить решение Достоевского ввести в сюжет «Братьев Карамазовых» отзвуки «Кутаисского Дела», но никак не объясняет предвзятое оформление тематики кровавого навета в романе.