– Я должна была предупредить вас, – продолжала миссис Хилл. – Я слишком люблю вас, чтобы молчать. Кто-то должен был это сказать.
Мэри кивнула. Когда стало ясно, что она не собирается отвечать, миссис Хилл вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Как только она ушла, Мэри зарылась лицом в подушки. Как она могла быть так глупа? Зная, что в этих занятиях нет ничего плохого, она не подумала о том, как они могут выглядеть для других. Она наслаждалась ими так сильно, что позволила удовольствию взять верх над здравым смыслом. Неужели она ничему не научилась после того случая с Джоном Спарроу? Тогда она поклялась, что никогда больше не позволит себе действовать так бездумно, и снова совершила ту же ошибку. Она была дурой, невежественной, грубой дурой, слишком беспечной или своенравной, чтобы представить себе последствия своего поведения.
Мэри легла на свою старую кровать и подумала о Шарлотте. Если миссис Хилл заметила, сколько времени мистер Коллинз проводит в обществе гостьи и какое удовольствие он от этого получает, то Мэри не сомневалась, что его жена тоже это замечала. Гнев Шарлотты за обеденным столом не был внезапным взрывом негодования, вызванным гордостью, которую мистер Коллинз так бестактно проявил, когда Мэри декламировала греческий алфавит. Эта злость кипела в ней уже некоторое время, подогреваемая часами, проведенными Мэри с ее мужем, и удовлетворенными выражениями их невинных, непонимающих лиц, когда они выходили из библиотеки после плодотворного дневного занятия. Если Мэри и не считала возможным испытывать ревность к нелюбимому человеку, то теперь она знала, как дела обстояли на самом деле.
Ей потребовалась почти вся ночь, чтобы принять решение, как быть дальше. Более смелая женщина могла бы пойти к Шарлотте и попытаться объяснить ей правду, настаивая на том, что поведение их было истолковано совершенно неправильно. Однако Мэри знала, что не сможет этого сделать. Разговор с Шарлоттой придавал ситуации значение, которого она не заслуживала, и Мэри подозревала, что не сможет оправдать себя под обвиняющим взглядом Шарлотты. Спотыкаясь и бахвалясь, в своем замешательстве она могла намекнуть на вину, которой за ней не было. Шарлотта будет безжалостна, а Мэри не сможет справиться с ее презрением. Она боялась того, кем стала Шарлотта, и была уверена, что такая беседа не закончится хорошо.
Однако какие-то действия были необходимы, и Мэри скоро поняла, что от нее требуется. Уроки греческого должны быть прекращены, и она больше не сможет проводить время одна в обществе мистера Коллинза.
Лежа в темноте, она знала, что это правильное решение и единственно возможный выбор, но, раздумывая о том, что это означало, она осознавала, сколь горькая перспектива лежала перед ней. Снова она должна была отказаться от своих собственных удовольствий ради удовольствия других людей. Она послушно сбросила со счетов Джона Спарроу, когда того потребовали приличия. Теперь она готова была отказаться от всех удовольствий, которые доставляли ей новые занятия, чтобы избежать любого намека на близость, которую она никоим образом не поощряла, не чувствовала и была уверена, что в действительности ничего подобного не существует.
Снова и снова Мэри задавалась вопросом, не обманывает ли она себя. В милионный раз за бессонную ночь искала она хоть малейший намек на то, что в сердце ее теплилась надежда на что-то большее, чем просто дружба с мистером Коллинзом. Как и всегда, она не находила ничего – никаких признаков подавленных нежных чувств. Напротив, чувства, которые вызвал в ней Лонгборн, были совсем иного рода. Когда она ходила по ухоженным комнатам, когда смотрела, как Шарлотта возится в огороде, а главное, когда та обнимала юного Уильяма и целовала его пушистую голову, Мэри охватывало такое волнение, которое, по ее мнению, должны были заметить все. Но это была не любовь к мистеру Коллинзу. Это было чувство глубокой, гневной тоски – тоски по жизни, которая могла бы принадлежать ей, если бы все обернулось иначе. Тоски по тому, чтобы все уладилось, чтобы у нее был дом, который она могла бы назвать своим, и безопасное место в мире. Но все больше Мэри убеждалась в том, что теперь этого никогда не случится, что она всегда будет гостьей в жизни других, вынужденная приспосабливаться к тому, чего от нее требовали люди, от которых она зависела.