И я увидел из окна пустую улицу с громадным небом над ней и рыжего моего отца, шедшего по мостовой. Он шел без шапки, весь в легких поднявшихся рыжих волосах, с бумажной манишкой, свороченной набок и застегнутой на какую-то пуговицу, но не на ту, на которую следовало. Власов, испитой рабочий в солдатских ваточных лохмотьях, неотступно шел за отцом.
– Так, – говорил он душевным хриплым голосом и обеими руками ласково трогал отца, – не надо нам свободы, чтобы жидам было свободно торговать… Ты подай светлость жизни рабочему человеку за труды за его, за ужасную эту громадность… Ты подай ему, друг, слышь, подай…
Рабочий молил о чем-то отца и трогал его, полосы чистого пьяного вдохновения сменялись на его лице унынием и сонливостью.
– На молокан должна быть похожа наша жизнь, – бормотал он и пошатывался на подворачивающихся ногах, – вроде молокан должна быть наша жизнь, но только без бога этого сталоверского, от него евреям выгода, другому никому…
И Власов с отчаянием закричал о сталоверском боге, пожалевшем одних евреев. Власов вопил, спотыкался и догонял неведомого своего бога, но в эту минуту казачий разъезд перерезал ему путь.
Казаки отвернулись от обоих – пьяного гонителя, ощущавшего себя жертвой и молившего гонимого о пощаде, и униженной жертвы, чей сын торжествовал над русскими мальчиками с толстыми щеками, пока те грабили и убивали еврейских стариков. Казаки “бесстрастно сидели в высоких седлах, ехали в воображаемом ущелье и скрылись в повороте на Соборную улицу”. В это время мальчик сидел на кухне у Галины Аполлоновны. Утром его ударил в висок безногий калека с грубым лицом, составленным “из красного жира, из кулаков, из железа”. Ударил голубем, которого мальчик купил, чтобы отпраздновать поступление в гимназию. Голуби были мечтой его жизни. Голубятню построил для мальчика его дед Шойл, убитый тем утром.
Гусь жарился на кафельной плите, пылающая посуда висела по стенам, и рядом с посудой, в кухаркином углу, висел царь Николай, убранный бумажными цветами. Галина смыла остатки голубя, присохшие к моим щекам.
– Жених будешь, мой гарнесенький, – сказала она, поцеловав меня в губы запухшим ртом, и отвернулась[232]
.Пройдет несколько лет, и бабелевский рассказчик станет женихом русской женщины. А до этого в его жизни будет Ефим Никитич Смолич, в чьей атлетической груди “жила жалость к еврейским мальчикам”, и помощник попечителя Пятницкий, любивший еврейских мальчиков за их любовь к Пушкину. Когда после экзамена маленький победитель “стал просыпаться от судороги [своих] снов”, он обнаружил, что его окружили “русские мальчики”.
Они хотели щелкнуть меня или просто поиграть, но в коридоре показался вдруг Пятницкий. Миновав меня, он приостановился на мгновение, сюртук трудной медленной волной пошел по его спине. Я увидел смятение на просторной этой, мясистой, барской спине и двинулся к старику.
– Дети, – сказал он гимназистам, – не трогайте этого мальчика, – и положил жирную, нежную руку на мое плечо[233]
.