Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

На заре Серебряного века Шестов создал образ Ницше – невинного страдальца, задав тон многим последующим религиозно-философским суждениям. Именно этот образ предносился взору девочек Герцык, вызывая их сочувственную любовь (увы, вместе с усвоением ряда ницшевских идей). Если «бездонное сердце» Шестова поначалу восставало против ницшевского «апофеоза жестокости», то спустя пару лет он не просто оправдывает ницшеанский строй идей, но и наделяет базельского мыслителя высочайшими нравственными титулами. Ничтоже сумняшеся, он пишет: «У Нитше было святое право говорить то, что он говорил. Я знаю, что слово “святой” нельзя употреблять неразборчиво, всуе. Я знаю, что люди охотно злоупотребляют им, чтобы придать больше весу и убедительности своим суждениям. Но в отношении к Нитше я не могу подобрать другого слова. На этом писателе – мученический венец. У него было все отнято, чем красится обыкновенная человеческая жизнь, и взвалена такая тяжелая ноша, какую редко кому-либо приходится нести на себе»[167]. «Канонизация» Шестовым Ницше вызвала к жизни образ Ницше как великого посвященного, а то и нового Христа (Андрей Белый) и далее, вплоть до клубка парадоксов К. Свасьяна, стянутых к символу «бережно несомой (несомой именно Ницше. – Н. Б.) гаши Грааля». Сосредоточиваясь на вполне определенных деталях биографии Ницше, К. Свасьян идет по стопам его апологетов Серебряного века: оказывается, все «близкие и случайно знакомые» Ницше свидетельствуют, что «атмосфера “святости” и “праведности” овевала будущего “безбожника” с детских лет»; гимназические товарищи называли его «маленьким пастором» и сравнивали с «двенадцатилетним Иисусом в храме»; «туринские торговки виноградом» «узрели сквозь личину “безбожника” лик подлинно христианской распинаемой святости» [168] и т. д. Отголоски восторга Шестова перед Ницше доносятся и до наших дней…

Итак, Шестов в книге о Толстом и Ницше почти всерьез отстаивает святость автора «Заратустры»[169]; с этим тесно связан предложенный им принцип интерпретации текстов Ницше – «с точностью наоборот» по отношению к их буквальному значению. Такая герменевтика базируется на категории «маски»[170], которая якобы всегда закрывала лик Ницше. «Разве книги не затем пишутся, чтоб скрыть то, что таишь в себе», – цитирует Шестов Ницше и добавляет: «Он всего более боялся быть разгаданным»[171]. Вот Ницше вроде бы «играет святынями» – «но это все – напускное» (с. 115); вот он подсовывает читателю «икону» Заратустры – однако «идеал сверхчеловека» ему абсолютно чужд (с. 116).

Вот он, наконец, изрыгает свое «проклятие христианству» – поносит апостолов, первохристиан, глумится над Новым Заветом, страшно кощунствует, говоря о Христе, – и это уж помимо втаптывания в грязь Церкви, священства, «переоценки» – развенчания всей христианской культуры… – и что же? По Шестову, «для того, кто внимательно изучал Нитше, не может быть сомнения, что его нападки направлены не на христианство, не на Евангелие, а на так распространенные повсюду общие места о христианском учении, которые от всех, – и от самого Нитше, – застилают смысл и свет правды» (с. 123). Антихрист ли, антихристианин, ученик Диониса и т. д. – все эти самохарактеристики Ницше оказываются для Шестова лишь «маской»; на самом же деле Ницше не кто иной, как самый глубокий и святой христианин, давным-давно осуществивший христианский нравственный идеал и искавший вещей, высших этого идеала. – Искавший – и нашедший! Со свойственной ему патетикой Шестов заявляет, что «Нитше открылась великая истина» – эзотерическая тайна христианства, на которую якобы намекают евангельские слова о том, что «солнце одинаково всходит над грешниками и праведниками».[172] «Он понял, что зло нужно так же, как и добро, больше, чем добро, что и то и другое является необходимым условием человеческого существования и развития» (с. 123). Иными словами, Шестов относит мировоззрение Ницше к манихейскому типу, весьма занимавшему его самого (впоследствии он не раз будет проблематизировать манихейство, например, в связи с фигурой бл. Августина). Заметим здесь вскользь, что дух манихейства проникнет в русский Серебряный век не только через феномен Ницше (как в случае Шестова и Мережковского), но и посредством антропософии Р. Штейнера, в свою очередь испытавшего воздействие идей базельского мыслителя…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука