Любая жизнь – драма и трагедия. Трагическое одиночество – удел жизни и смерти любого человека, где бы он ни жил. И чем острее и глубже переживается эта трагедия, тем более открыт человек к творчеству. Поэтому вряд ли состоятельны концепции, увязывающие творческую гениальность с этническими, политическими, а то и географическими факторами. Б. Парамонов, например, связывает гениальность с бескрайними просторами, величием исторической судьбы народа, крайностями политического и духовного радикализма, житейским неблагополучием и неустроенностью, общим дискомфортом быта, нравственной сомнительностьюсамой личности[124]
. На этом основании он противопоставляет очевидную для него гениальность С. Есенина, Я. Гашека, В. Маяковского, К. Гамсуна, А. Платонова добропорядочному мастерству и здравомыслию Г. Уэллса, К. Чапека, Е. Замятина, Т. Манна.Характерная именно в плане самозванства позиция и оценки. С этой точки зрения и возникают философемы «великого народа», «его исторической миссии», «его гениальности» и т. п., хотя за всем этим – лишь оправдание страданий и унижения, исторического опыта выпоротых и ищущих, кого бы еще выпороть, то есть тотального, почти – этнического самозванства. Как же все-таки заманчиво и привлекательно перекрестить порося самозванства в карася творческой гениальности! Причем перекрестить подобно Владимиру, крестившему народ, загоняя его весь в реки и озера. Сколько самозванцев – насильников и узурпаторов, их безропотных жертв становятся творцами – разумеется – великой истории, разве что не гениями.
Неспроста упрек в самозванстве – сильный упрек российскому духовному опыту. Отделение в нем творчества и гениальности от самозванства необычайно затруднено и часто приводит к смещению нравственных оценок и этого опыта и отдельных личностей. Имеет смысл привести несколько примеров.
Запись Г. Адамовича о философе свободы и творчества. «Когда-то за воскресным чайным столом в Кламаре, у Бердяева, рассуждавшего с одним из гостей о том, чего Бог требует от человека, и авторитетно, очевидно, с полным знанием дела растолковывавшего непонятливому посетителю, в чем божественные требования состоят, я вполголоса спросил хозяина:
– Откуда Вы все это знаете?
Бердяев обернулся, усмехнулся и ответил какой-то шуткой: “Вопрос, мол, глупый, ребяческий”. Приблизительно то же самое произошло у меня однажды со Степуном. Допускаю, каюсь, может быть, вопрос в самом деле глупый. Действительно, не было бы некоторых величайших, вдохновеннейших философских систем, если бы невозможность проверки и ответа принята была бы за преграду. Потеряны были бы великие богатства. Но каюсь и в том, что эта невозможность ответа представляется мне все же бесконечно значительной, не менее полной смысла и духовного веса, чем любая метафизическая система»[125]
.Готовность к абстрактному яркому концептуальному творчеству до сих пор характерная черта российского ума. Не случайно на Западе, столь ценящем позитивное, конкретное знание и творчество, не встречает поддержки фейерверк интеллекта и фантазии, самоценные у нас: идеи прекрасны и красивы, но каков результат? и где он?
Разумеется, способ философствования Н. А. Бердяева существенно разнится с философствованием Достоевского или Розанова. Но ведь и сам Достоевский далеко не прост в плане соотношения творчества и самозванства. Его классически диалогические романы есть монологические проповеди, адресованные не к равным, а к пастве. Не случайно А. П. Чехов говорил о Достоевском, что тому «недостает скромности», а согласно А. Камю – мечта любого писателя – «-
усвоив все, что есть в «Бесах», написать когда-нибудь «Войну и мир» – ценой смирения и мастерства. Л. Шестовым в свое время была точно угадана и раскрыта интимная близость толстовства и ницшеанства. «Смирись, гордый человек!» – вопиял Достоевский, задыхаясь от гордости. По оценке того же Адамовича, Достоевский – «леденящие, сулящие короткое головокружительное блаженство эфирные струны», проскользнувшие в русскую литературу при его содействии, а еще до него – с Лермонтовым.Демоническое творчество последнего еще ждет своего исследователя – не бытописателя типа Андронникова, а работы нравственного проникновения, только начатой Мережковским и Розановым. По крайней мере поразительны своей глубиной осознания самозванческой души и менталитета лермонтовские тексты о Демоне, о Печорине и др. Печорин – тот же Демон, оба они любящие-хотящие-быть-любимыми, оба ищут обновления и возрождения своим чувствам в коварной игре с доверчивыми душами Тамары и Мери. «А ведь необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге… Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встретится на пути; честолюбие есть не что иное, как жажда власти, первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает… что такое счастье? Насыщенная гордость».