ИН:
Я этого не помню, ни в 1970-е, ни в 1980-е. Этого дискурса не существовало прежде всего в связи с тем, что для нас тогда был важен дискурс защиты прав человека вообще. Все мы ощущали себя под гнетом в этой чудовищной, перемалывающей человека машине, поэтому мы безусловно следили за диссидентским движением, в котором не было разделения на женщин и мужчин.ОА:
Существовало ли в 1970–1980‐x разделение на мужские и женские техники в искусстве? То есть считалось ли вышивание, вязание, шитье – специфически женской техникой, а скульптура, живопись или поэзия – мужской?ИН:
Я думаю, что в 1970–1980‐е годы его не было. Это разделение пришло гораздо позже, в 1990‐е годы, когда стало известно о западном феминистском искусстве, тогда и мужчины стали заниматься вышиванием, как частью феминистического дискурса.ОА:
А были ли какие-то специфические женские сюжеты? Например, в работах славистов, посвященных творчеству Татьяны Назаренко, был выделен ряд сюжетов, считающихся специфически женскими – портреты детей, родных, трагические автопортреты после личных драм. Можно ли что-то похожее или ассоциативно похожее выделить в круге неофициального искусства?ИН:
Я этого не замечала, честно говоря.ОА:
То есть даже тема сексуальности не поднималась?ИН:
У художников и художниц, с которыми я была знакома, таких вещей не было. Возможно, это действительно актуально для левого МОСХа. Но, на мой взгляд, такие сюжеты вообще чрезмерно иллюстративны. Искусство у нас оказывалось, таким образом, либо вербальным, либо иллюстративным, между этим ничего как будто и не было. Хотя тема материнства, конечно, всегда поощрялась в официальном искусстве.ОА:
В таком случае вопрос про бытовую сферу. Существовало ли гендерное разделение в бытовом плане – когда в одной компании женщины группировались отдельно от мужчин и в этих микрокомпаниях были разные темы для обсуждения?ИН:
Такого, на мой взгляд, не было ни в 1970-х, ни в 1980-х. Но я могу вам сказать, что вообще художниц было очень мало, потому что условия были чудовищными: невозможно было выставляться, невозможно было этим зарабатывать, особенно если вы не были каким-то образом защищены, например, со стороны родителей, либо могли себе позволить вести двойную жизнь. Я, например, была в очень привилегированной позиции, потому что зарабатывала деньги книжными иллюстрациями, как, кстати говоря, многие из московских нонконформистов: Олег Васильев, Эрик Булатов, Илья Кабаков, Виктор Пивоваров. Тогда детская иллюстрация была единственной художественной работой, которая не марала тебя связями с государством и при этом давала возможность очень хорошо зарабатывать. Для меня это был очень хороший заработок, мы могли сделать одну книжку в год за 1–2 месяца и остальное время заниматься своими делами, своим искусством. Женщины часто не были должным образом социально защищены, к тому же занимались и работой, и детьми, и домом, поэтому жить, не выставляясь и не зарабатывая, для них было невозможно. Можно было быть разве что членом МОСХа и делать сюжеты на тему «Мать и дитя» либо выбирать: работа или семья. Поэтому женщин в неофициальном искусстве было очень мало. К сожалению, это была естественная ситуация.ОА:
А как вам кажется, есть ли между вами и вашими коллегами – московскими художницами Марией Константиновой, Натальей Абалаковой, Еленой Елагиной, Сабиной Хэнгсен, Марией Чуйковой – какие-то сходства? Или отличий больше?ИН:
Отличий, безусловно, больше. Все, кого вы перечислили, – это яркие индивидуальности, и ничего общего в том, что каждая из этих художниц делает, на мой взгляд, нет.ОА:
Вопрос про русский авангард. Знали ли вы о нем в 1970–1980-е?ИН:
Про авангард все-таки знала. Потому что это было более доступно в специальной литературе и мы видели некоторые работы. Даже в Третьяковской галерее порой прорывались какие-то вещи.ОА:
Знали ли вы в 1970–1980‐x о ленинградском феминизме?ИН:
Я знала имя Татьяны Горичевой, безусловно. Альманах, который они издавали, мне не попадался, но ситуация была нам отчасти известна, хотя рассматривалась нами не как подавление феминистского, а как подавление диссидентского движения.ОА:
В книге «The Irony Tower» Эндрю Соломона есть любопытное гендерное наблюдение, выразителем которого является Константин Звездочетов. Он говорит о том, что советская гендерная политика трансформировала женщину: из существа домашнего и приватного (до революции) в общественно-политическую сферу (женотделы, брачное законодательство, защита материнства, квотирование). В конце брежневской эпохи эта трансформация дала компенсацию в виде женской попытки выскользнуть из обязательной общественной жизни и участия в политике с помощью молчания (отказа от написания текстов), незаметности? Как вы думаете, это так?