Решительность мигрантов, наряду с государственной политикой, формировали нарратив, который одновременно признавал и скрывал нетерпимость «коренных» ленинградцев и москвичей. Мигранты из южных и восточных регионов СССР ставили себя наравне с русскими из других, менее крупных городов, а также наравне с украинцами и другими советскими гражданами, которые стремились в ядро СССР в поисках успеха[630]
. На всех этих приезжих распространялись ограничения из-за системы прописки, а образ привилегированных и самодовольных городских жителей вызывал предубеждение по отношению к коренным ленинградцам и москвичам. В студенческие общежития часто не допускали местных студентов, – предполагалось, что они будут жить «со своими»[631]. Дамира Ногойбаева вспоминала о расизме со стороны местных жителей в контексте общего негативного отношения к мигрантам: «Если в очереди стояли мы, выходцы с Кавказа или из Средней Азии, мы слышали: „Вот понаехали черномазые, а ведь нам самим продуктов не хватает. Они живут за наш счет“. Но если в очереди стояли одни русские, их злость распространялась на тех, кто приехал из сельской местности: „Вы только посмотрите на эту деревенщину из Рязани: таскают нашу колбасу в рюкзаках“»[632].Но в целом оскорбления в адрес низшего класса, который в царский период непременно связывали с русскими, «годящимися для грязной работы», или с колонизированными небелыми подданными, стали звучать в позднем Советском Союзе гораздо реже[633]
. Российских крестьян иногда считали отсталыми, но также их воспринимали в качестве жертв кавказских и среднеазиатских приезжих, которые вытеснили их с продовольственных и вещевых рынков, когда в 1970–1980-х гг. разрослась неофициальная торговля. Возникающие в ту пору националистические организации считали здоровье и высокую рождаемость русских сельских жителей критически важным фактором для своей идеи возрождения русской нации, которая израсходовала слишком много сил, вкладывая их в руководство многонациональным СССР[634]. Однако среднестатистические ленинградцы и москвичи могли относиться к деревенским русским жителям так же, как и к «черным» приезжим, поскольку обе эти группы в их глазах не имели ни культуры, ни статуса, чтобы быть способными внести какой бы то ни было вклад в столичную жизнь двух городов[635].В Европе конца XX в. сложным образом взаимодействовали и пересекались социальные, региональные, национальные, расовые и городские иерархии. Клэр Александер утверждала, что расизм, возникший в Великобритании после войны, смягчил давно существующие классовые различия среди английского населения. С прибытием в британские города волн мигрантов из Вест-Индии, Африки и Азии распространилась и укрепилась вера в превосходство принимающего белого населения[636]
. Даже несмотря на то, что так называемые черные мигранты оставались для Москвы чужаками, которых стоило изолировать, «у москвичей были плохие взаимоотношения вообще со всеми восточными народами», – отмечает Газюмов. Среди мигрантов были распространены предрассудки о привилегированном положении ленинградцев и москвичей. Дискурс модернизации в позднесоветский период, выделяющий городские пространства – а в особенности крупные города – в качестве двигателя советского развития, укреплял неравенство городов, хотя столицы должны были служить для всех ярким положительным примером[637]. Некоторые мигранты говорили о том, что якобы просвещенные ленинградцы и москвичи не могли выполнить свои обязательства – принять, просветить и обучить своих менее продвинутых, хотя и открытых к обучению сограждан. Хамагова вспоминала, как она утешала друзей, студентов с Кавказа и из Средней Азии, когда в Ленинграде преподаватели были недовольны их уровнем подготовки. Она говорила, что скобари – так она называла жителей Ленинграда, которые прибыли в город уже после нацистской блокады Ленинграда, – относились к ним с предубеждением, а сами не были «настоящими ленинградцами». А истинные ленинградцы, которые сделали этот город культурной и интеллектуальной столицей СССР в 1920-е и 1930-е гг., стремились поделиться со всеми его современными достижениями.