Неясность переходит в замешательство, когда Этнографический музей начинает называться Музеем Человека и входит в нашу культуру как свидетельство растущего знания истории – той самой, которая, в конечном счёте, смыкается с биологией. Если специалистом по истории первобытного общества движет то же горячее стремление истолковывать мир, что и историком в широком смысле, то он находит не то, что ищет последний. Первобытное общество не есть история смутная: это
Какое-нибудь бретонское деревянное распятие (не Голгофа), Христос из польского Нови Тарга христианские лишь по видимости. Они не столько принадлежат к христианскому искусству упадка, сколько являются выражением некоего чувства, известного на протяжении многих тысячелетий, которое вкрадывается в христианскую форму после того, как проникло во многие другие. Это искусство человечества, которое принимает исторические формы, как равнодушный свет луны освещает сменяющие друг друга здания. Встречаются и разрушенные дворцы, и потому трудно с точностью сказать, где кончается история; но между её искусством и другими, которые ей чужды, есть та же неумолимая разница, что и между царствами и пещерными временами. Кроме того,
Но мы возродили не соломенные фигуры. Человек, далёкий от истории, уже не представляется нам непременно стоящим позади исторического человека или даже рядом с ним, как человеческий отброс; это иной человеческий тип; мы убедились, что, хотя человеческие цивилизации ориентируют исторические искусства, эпохи за пределами истории знакомы не только с черепами буйволов на конце копий, с тряпьём, подвешенным к сучкам засохших деревьев на Памире; им принадлежат собственные стили, в частности стиль Альтамиры; нам известно, что стиль, связанный с историей на всём её протяжении, может существовать и без неё.
Те, кто недавно восхваляли негритянское искусство во имя бессознательного, не рассматривали его иначе, нежели те, кто относились к нему свысока: одни восхищались, другие презирали в нём искусство детей. Однако в наше время, сопоставляя произведения дикарей, детей и душевнобольных, смешивают весьма различные виды деятельности. Детская экспрессия принадлежит монологу; экспрессия душевнобольного – диалогу, в котором партнёр «не сопротивляется»; экспрессия художника дикого племени, которая нам кажется монологом, потому что не обращена к нам, не адресована лишь только наподобие экспрессии романского или готического искусства. Вероятно, тут нет заботы о том, чтобы пленять, она посвящена богам, чтобы поражать людей. В рисунках детей есть манера, но не стиль, в то время как в масках дикарей, которые выражают и утверждают некую концепцию мира, имеет место стиль. И так же, как с XIII по XVI века стили итальянского искусства создали изображение, некоторые африканские стили, кажется, давно завоевали то, что согласует человека со смутно непобедимым универсумом.