Что бы ни утверждал на этот счёт художник, он никогда
не подчиняется миру, но всегда подчиняет мир тому, чем его подменяет. Стремление трансформировать мир неотделимо от натуры художника. Наивные «теоретики компотницы», которые не желают понимать, что натюрморт связан не с примитивными цивилизациями, а с поздними культурами, что наши художники изображают не фрукты, они – авторы модернистских натюрмортов, сменяющих друг друга подобно неуверенным или дерзким иконам! Когда лицо ещё не было натюрмортом, портреты становились произведениями искусства, раскрывая или идеализируя то, что начиналось там, где прекращалось воспроизведение неких черт. Наше отношение к предмету меняется в зависимости от значения или функции, которыми мы его наделяем: древесина есть дерево, идол или доска. Изображение живых форм начинается не столько с подчинения человека своей модели, сколько с его овладения ею посредством экспрессивного знака: сексуальные треугольники, которые прикрывают животы статуэток Крита и Месопотамии, есть некая связь с плодовитостью, но не её изображение. Мир есть одновременно и изобилие форм, и изобилие значений; однако сам по себе он не означает ничего, ибо означает всё. Жизнь сильнее человека в том, что она множественна, автономна и наполнена тем, что для нас – хаос и судьба; но каждая из её форм слабее человека, потому что ни одна живая форма не означает жизни. О том, что древний египтянин связан с Вечностью, его черты и походка свидетельствовали, по-видимому, меньше, чем его статуя. И хотя мир сильнее человека, значение мира так же сильно, как мир: каменщик, строивший Собор Парижской Богоматери, ускользал от скульптора, потому что он двигался и был живой; но хотя он и был живым, он не был готическим.Итак, стили суть значения; мы видели, как они противоборствовали друг другу, сменяли друг друга, наконец, мы видели, как неведомую систему мира они замещали связностью, сообщаемою ими тому, что они «изображали». Сколь бы сложным, сколь бы мучительным ни старалось быть искусство, даже искусство Ваг Гога или Рембо, с точки зрения хаоса и жизни, оно есть единство, и чтобы оно стало свидетельством этого, достаточно ничтожного потомства нескольких веков… Любой стиль создаёт свой собственный универсум, сопрягая элементы мира, позволяющие ориентировать этот мир к важнейшей сути человека.
Можно сказать, символически это показывает «Страшный суд
». Ничто во флорентийских скульптурных фигурах Христа, созданных до тех пор Микеланджело, не предвещало удивительного колосса, чей жест проклятья бросает в преисподнюю грешников, вырванных из недолговечной могильной ночи. Подобный жест мы видели в одном из последних произведений Анджелико в соборе Орвьето[258]; ещё преисполненный благословения, он, кажется, обращён к ангелам, и его трансформация – одна из самых многозначительных в истории живописи. У Микеланджело беспомощная толпа устремляется к могуществу, где съежилась сострадающая Богоматерь, и всё, включая свет, озаряющий этот дважды более широкий в сравнении с условностями тех времён богатырский торс, способствует превращению кишения Иосафата[259] в триумфальный кортеж героя. Но Страшный суд – вот он: этот герой – не какой-нибудь Ахилл; его жест, толпа, над которой он властвует, великое обширное присутствие смерти, сочетание охры и тёмно-синих тонов, чью библейскую ночь не исказили многочисленные реставрации, придают произведению звучание гимна. Этот герой, в котором так мало от Иисуса, бесспорно, принадлежит Богу.Какую же малую роль играет Иисус в Библии Сикстинской капеллы! Его появление предвещал весь свод; и когда он появляется над алтарём (спустя почти тридцать лет), – Времена прошли. Этому героическому плачу – единственному в мировой живописи – неведом трепет, который внушает скорбь простёртых дланей Христа Рембрандта; он неведом и грозным рукам его пророков. Рембрандт – человек, безраздельно принадлежащий Библии. Чем становится Воплощение[260]
перед подобной развязкой человеческой судьбы? Этот торжествующий Мессия родился не в хлеву, он не был осмеян, он не помог отчаявшимся на постоялом дворе Эммауса. Он не был распят между двумя разбойниками. С каким сверхчеловеческим смирением приблизились к нему святые, которые теперь окружают его, как объятая страхом королевская стража! При потусторонних звуках этих труб, в момент падения всех стен, гаснут вековые фитили Рождественских яслей на земле и утренняя звезда Пастырей, – и гений Джотто. Сострадающие животные яслей уже только животные; осёл не будет более молиться, скрестив уши… Воплощение стало испытанием, временем смирения.
«Страшный суд», фрагмент, 1432–1435 гг.