Алеша лег на кровать и стал смотреть в потолок, который почему-то сейчас напомнил ему разбеленное на солнце Ливадийское небо. Хорошо помнил, как семь лет назад они с отцом и троюродным братом Дмитрием Павловичем, который отдыхал на море вместе с ними, гуляли по пляжу. Он босиком бегал по песку, а отец о чем-то эмоционально беседовал со своим двоюродным племянником, который по большей части молчал, отвечал редко и, казалось, был раздосадован нотацией, которую ему приходилось выслушивать от царя. Потом они присели на скамейку у самой воды, и подоспевший фотограф запечатлел их на фоне моря и мыса Мартьян.
Попросил их замереть на секунду, чтобы, как он сказал, «сохранить это мгновение для истории».
Они замерли.
Алеша замер, положив руку на спинку скамейки, и сразу почувствовал в этой короткой паузе напряжение, исходившее от Дмитрия Павловича, сидевшего рядом с ним.
Когда же карточка была сделана, и фотограф удалился, прогулка продолжилась.
И уже вечером Алеша спросил отца, о чем они беседовали с Дмитрием и почему он был так строг с ним. Николай Александрович рассмеялся и, погладив сына по голове, ответил, что пока ему рано говорить об этом, но придет время, и он все узнает.
Алексей Николаевич Романов.
Фото из архива Анны Вырубовой. Около 1909–
1910Николай II с сыном Алексеем на яхте Штандарт.
Фото из архива Анны Вырубовой. Около 1909–
1910Последний император Всероссийский Николай II с семьей.
1913
Фотография Николая Романова, сделанная после его отречения в 1917 году в Царском Селе
Григорий Распутин с детьми царской семьи и их няней Марией Ивановной Вишняковой.
Царское село. 1908
Такой ответ Алеша слышал от родителей довольно часто, особенно когда разговор заходил о Григории Ефимовиче. Ему становилось грустно даже не от этих слов, похожих на обычную отговорку, а от того, что время, когда он все узнает, почему-то никак не наступало.
Рассуждал так: Григорий добрый, а все о нем говорят только дурное, мама и папа любят его, а остальные родственники нет, он считает его своим другом, а остальные почему-то боятся Григория Ефимовича и презирают его. Где тут правда, как во всем этом разобраться?
Иногда, когда играл у себя в комнате в солдатиков, расставлял их на позиции, отдавал им команды, то думал о том, что если на Григория Ефимовича нападут и причинят ему зло, то он прикажет своим солдатам поймать заговорщиков и расстрелять их или повесить. Как повесили его родители тех, кто убил Петра Аркадьевича Столыпина. Представлял себе эту сцену живо: барабанная дробь, вопли о пощаде, команда «заряжай» или «на эшафот». Потом, правда, начинал сомневаться в правильности своего решения, потому что был уверен в том, что старец наверняка не одобрит его. А задать ему вопрос, как следует поступить правильно, он не решался.
Премьер-министр Российской империи Петр Аркадьевич Столыпин
По небу над Ливадией медленно плыли куски белых ватных облаков, и потому свет на пляже был умеренный, мягкий, в тон сонному морю, которое казалось совершенно неподвижным, растворялось за горизонтом, исчезая навсегда.
«А что, если Григорий исчезнет навсегда, – Алеша даже привстал на локте от этой своей мысли, – то есть пропадет, перестанет приходить, и матушка больше никогда не сможет до него дозвониться или телеграфировать ему? Что тогда будет?»
Дверь в комнату приоткрылась.
– Уже поздно, пора спать, бэби.
В Ливадии.
Фото из архива Анны Вырубовой. Около 1909–
1915Мальчик порывисто сел на кровати.
– Мама, а что будет, если Григорий Ефимович больше никогда не придет?
– Это невозможно, он всегда будет с нами.
– Даже когда мы будем старыми?
– Даже когда мы будем старыми, – улыбнулась Александра Федоровна.
– Даже когда мы умрем?
– Даже когда мы умрем. Ты хорошо себя чувствуешь?
Алеша кивнул головой в ответ, но сразу понял, что мать не поверила ему.
Человек с ледяными рыбьими глазами, гладко выбритым подбородком боксера и расчесанными на прямой пробор волосами, прилизанными как у полового из дешевого привокзального трактира, вошел в кабинет к Феликсу.
В дверях он закурил, затем неспешно проследовал к окну, открыл фрамугу и долго смотрел в ночную пустоту.
Юсупов терпеливо ждал, когда из заводного симфониона «Циммерман» зазвучит голос, принадлежащий этому господину, – ровный, монотонный и абсолютно нездешний.
– Mortem effugere nemo potest[1]
, дорогой друг, – наконец произнес человек, продолжая безотрывно рассматривать собственное, затуманенное папиросным дымом отражение в окне.