В церкви стоял гул возносимых верующими молитв, и он был более величественным, чем самое торжественное молчание. От слабого, желтоватого света кожа верующих поблескивала тусклым золотом. Их лица, позы и голоса, звучавшие в унисон, вызывали у Джона представление о глубокой долине, бесконечной ночи, о Петре и Павле, заключенных в темницу, где один молился, а другой пел; об истинно верующем, державшемся за доску посреди бесконечного, бездонного, бушующего океана – и никакой земли на горизонте. И, воображая завтрашний день, когда вся церковь поднимется в едином порыве и запоет в ярком свете воскресного дня, Джон подумал о другом свете, которого они ждут и какой через мгновение войдет в их души, заставив новообращенного (минуя все эти темные, невероятные века до рождения Джона) свидетельствовать: «Я был слеп, а сейчас прозрел».
А потом все запели: «Иду в свете, прекрасном свете. Твой свет со мной, ночью и днем, Иисус, свет мира!» И еще они пели: «О Боже! Боже! Я хочу быть готовым, я хочу быть готовым, я хочу быть готовым идти в Иерусалим, как Иоанн».
«Идти в Иерусалим, как Иоанн». Сегодня вечером душа Джона была пуста. Его мучили сомнения и вопросы. Он жаждал света, который вразумил бы и просветил навсегда, указав нужный путь; жаждал силы, что обуздала бы его тоже навсегда, без постоянного взывания к Богу. Иначе лучше ему встать, покинуть храм и больше не видеть этих людей. Ярость и боль охватили Джона, невыносимые, необъяснимые; казалось, его мозг сейчас взорвется. В его сознание вошло время, и это время пульсировало таинственной Божественной любовью. Его сознание не могло вместить громадный отрезок времени, который объединял двенадцать рыбаков на берегу Галилейского моря и чернокожих мужчин, стоявших здесь на коленях и льющих слезы, и еще его, свидетеля.
«Моя душа – свидетель моего Господа». В глубине сознания Джона была ужасная пустота, а еще тяжесть, страшная догадка. Даже не догадка – а шевеление глубоко-глубоко чего-то огромного, темного, бесформенного, долгие годы лежавшего на дне, а теперь вдруг потревоженного легким, далеким ветерком, который будил: «Проснись!» И эта глыба заворочалась в тишине, какая возникает перед рождением, и Джон испытал ужас, не знакомый ему ранее.
Он огляделся, увидел молящихся людей. Матушка Вашингтон появилась в храме, когда все остальные были уже на коленях, и теперь эта внушающая ужас, старая чернокожая женщина стояла над тетей Флоренс, духовно поддерживая ту в молитве. Элла-Мэй пришла вместе с бабушкой, поверх обычной одежды на ней была старая меховая куртка. Она молча опустилась на колени в углу рядом с пианино, словно показывая, насколько тяжки ее грехи, и время от времени испускала чуть слышный стон. Когда девушка вошла, Илайша не посмотрел в ее сторону и продолжал истово молиться, на лбу у него проступил пот. Сестра Маккендлес и сестра Прайс иногда восклицали: «Да, Господи!» или «Слава Тебе, Господи!» Молился и отец с высоко поднятой головой, его голос доносился до Джона отдаленным горным потоком.
А тетя Флоренс молчала. «Не спит ли она, – подумал Джон. Прежде он не видел, чтобы тетка молилась в церкви. Ему было известно, что все молятся по-разному – может, Флоренс молится про себя? Мать тоже молчала, но Джон видел, как она молилась раньше, и понял, что она плачет. Но почему? Почему они вообще ходят сюда день за днем, обращаясь к Богу, которому нет до них никакого дела – если, конечно, Он существует над этим облупившимся потолком? Потом Джон вспомнил, как глупец провозгласил в его сердце: «Бога нет!» – и опустил голову, заметив, что на него смотрит матушка Вашингтон.
Фрэнк пел блюзы и много пил. Его кожа была цвета жженого сахара. Может, поэтому Флоренс казалось, будто у него во рту карамелька, прилипшая к прямым, острым зубам. Раньше он носил небольшую бородку, но Флоренс заставила ее сбрить: с бородкой Фрэнк походил на метиса-жиголо. В таких вопросах он легко ей уступал – всегда надевал чистую рубашку, подстригал волосы и ходил с ней на собрания «Духовного возрождения», где выступали известные негритянские деятели и рассуждали о будущем негритянской расы и ее долге. В начале их супружеской жизни это заставило Флоренс думать, что муж находится под ее контролем. Но, как выяснилось, то было заблуждением.