В данном случае речь идет о трансляции женского хтонического эроса. Бессознательное оцифровывается в Символическом Реальном. Глобальное село с его массовой ксенофобией к Чужому представляет собой театр идолов рода – чистую древность посреди постмодерна, ужасающую архаику наиболее глубинных слоев мифологии. Чужой является удобным психологическим механизмом для компенсации травматической нехватке матери-одиночки в «муже». Чужой – всегда ужасен, агрессивен, гладок, сшит, непроницаем и по-своему величественен: таким может быть только муж-предатель, муж-насильник, муж-злодей. Мать-одиночка – кастрированный субъект без Отца – отрицательно влюбляется в Чужого с «первого взгляда» ненависти. Эта фатальная неизбежность взгляда, оптики, демонстрирует визуальный эффект фантазма: человек встречает своего двойника в зеркале. Зеркал-отражений может быть много, поскольку желания проектируются в различных векторах, а нехватки дробятся. Иными словами, мать-одиночка, потерявшая Отца своего ребенка и впавшая в фаталистический режим ночи и смерти, из мистического ноктюрна превращается в драматический: она переключает коды между временными партнерами, ситуативными «любовниками», с целью обретения выгоды и успокоения. В драме действия постоянно меняются, чередуя позитивные и негативные полюса, радость и печаль. Привлекательная эротическая картография экрана чередует разнообразные образы удобных «возлюбленных», привлекательных и щекочущих нервы вожделением мягкой силы.
Модель поведения Украины как драматического ноктюрна, отринувшей русское отцовство и избравшей потребительский Запад, напоминает драматическую зависимость матери-одиночки от своего «сутенера, извращённого заместителя утраченного Отца. На экране социальной политики мечется истеричная женщина без постоянного партнера, заблудшая овца, ошибочно воспринявшая Мессию как оккупанта и, наоборот, оккупанта как Мессию. Так ведет себя град-блудница в русской семиотике, разверзая врата первому встречному[111]
. В этом смысл Вербного Воскресенья как христианского праздника входа Христа в Иерусалим: Сын Божий был расстроен тем, что многие иудеи не «узнали» Его [Лк. 19: 42] и не возрадовались. Впрочем, рукоплескания ликующих тоже ничего не стоили, ведь на следующий день они заменились гонениями. Если общество воспроизводит образ обиженной матери-одиночки и, испытывая страх смерти и нехватку любви, замещает его идолами рода, универсальный этический субъект в таком обществе – Отец, Сын, Дух – обречен на гонения. И здесь возникает иной страх и иная модель идолов театра: страх вины и ответственности, нехватка надежды и мужества быть самостью, компенсируемые идолами рынка и языка, фантазмами добровольных гражданских инициатив, которые имитируют индивидуальность.Страхи, тревоги, нехватки и замещающие их иллюзии Символического в лице идолов театра составляют диахроническую иерархию, хотя в определенных условиях экзистенции, разрыва, стояния в просвете бытия (гетерохронности), могут синхронизироваться: первичные страхи рождают первичных идолов, которые, в свою очередь, формируют страхи вторичные. Так, в классической структуралистской схематике культуры Б. Малиновского первичные биологические потребности рождают базовые функции кульутры, рождающие, соответственно, вторичные духовные потребности[112]
. Социально обусловленный страх вины и ответственности (нехватка надежды) – это духовная потребность в мужестве быть собой, компенсируемая воображаемой «гражданской позицией».3.4. Идолы рынка и ответственность: Том Хэнкс на экране
Мы неоднократно говорили о том, что история человека и общества подчиняется трем диалектическим этапам: первоединство, разъединение, воссоединение;
общение, свобода, любовь; сшивка, расшивка, перепрошивка; центризм, децентрация, центрация; слепое слияние с традиций, индивидуализация и отличие, возвращение к традиции; премодерн, модерн и постмодерн, новый модерн (неомодерн, метамодерн). На каждом из этих этапов человеком владеет та или иная тревога (страх, нехватка): на этапе премодерного родового первоединства – это страх судьбы и смерти, порожденный нехваткой любви. На этапе модерного и, далее, постмодерного разъединения, индивидуализации, различения – это страх вины и ответственности, порожденный нехваткой надежды. На этапе неомодерного воссоединения – это страх пустоты и отсутствия смысла, порожденный нехваткой веры.