Взгляд. Этот взгляд и остановил его. Не испуганный. Не молящий. Даже не любопытный.
Равнодушный.
Белые волосы ее летели по ветру. Бровей, казалось, и вовсе не было. Ресницы длинные, и – белые, такие белые, будто веки снегом припорошило.
А глаза – не черные. О, нет. Рубиново-красные.
Надо же! Ведьма, – подумал он.
Али ибн эль-Гуссейн, вождь харитов, держал ручного гепарда – снежно-белого, с такими же рубиновыми глазами. Гроссмейстер убил обоих. О гепарде жалел до сих пор. В жизни ничего красивее не видел.
Девица отвела за ухо непослушную белую прядь. Теперь взгляд ее нельзя было назвать равнодушным. Она смотрела на него с досадой, едва ли не морщась, словно у нее вдруг зубы прихватило.
– Что такое? – грубо спросил Гроссмейстер, убирая дубинку за пояс. – Я ошибся? Те двое были твоими приятелями?
Девица молчала.
– Давай руку. Я отвезу тебя в… Я еду в… – он проглотил ругательство. Выговорить название местного селения ему пока было не под силу. – Тут должна быть деревня в паре лье. Я отвезу тебя туда.
– Мне в другую сторону, – процедила девица.
Вот ее никто не назвал бы красивой. Ни плащ, ни серая бесформенная туника (таких не носили уже лет двадцать!) не скрывали того, что и скрывать-то было нечего. Тощая как жердь. Рот слишком большой. Сухие бледные губы. И глаза – огромные, жуткие, мерцающие как адские угли на мраморнобледном лице.
Почему же он все никак не мог наглядеться на нее?
Девица на мгновение отвела взгляд. Угадав скорее намерение, чем движение, Гроссмейстер с угрозой произнес:
– Только попробуй! Если придется вылавливать тебя по этим колючкам, как куропатку, клянусь, ты пожалеешь. Но… не могу же я бросить тебя одну, посреди леса!
– Конечно, можешь.
Конечно, мог. Больше того, так и собирался сделать. Но теперь передумал.
Гроссмейстер вздохнул. Резко нагнулся, схватил белобрысую за предплечье, дернул вверх, перехватив за талию, и усадил в седло перед собой.
Она даже не пискнула. Взялась за луку и так просидела всю дорогу, не сказав ни слова. Ашрас без понуканий двинулся вперед, почти бесшумно ступая в мягкой дорожной пыли. А Гроссмейстер – Гроссмейстер глупо пялился на округлую белоснежную макушку и кончик розового уха, проглядывавшего сквозь волосы. Ему и надо-то было всего чуть-чуть наклонить голову, чтобы эти волосы – белые, тонкие, трепетавшие от ветра – гладили его по щеке.
«Откуда эта внезапная нежность?» – спрашивал он свое сердце (свое каменное сердце), но понять не мог. Раздражение и недовольство улетучились без следа. Напротив, его охватило странное умиротворение, словно не надо и незачем ему дальше ехать, ибо он уже нашел, что искал.
В свое время он давал клятву не прикасаться к женщинам. Конечно, он ее нарушил (не раз, и не два). Конечно, оно того не стоило. Похоть не стоила ни того, чтобы давать клятвы, ни того, чтобы нарушать их.
А любовь? Что он знал о любви?
Посмеиваясь над собой, он припомнил повесть, которую как-то в походе пересказывал Эрик – о королеве и рыцаре, нарушившем клятву, о любовном напитке, что погубил их обоих.
Ведьме не понадобилось ни напитков, ни зелий. Хватило лишь взгляда.
И чему тут удивляться? Пусть он был ублюдком, но, как видно, и половины крови Лузиньянов достанет, чтобы сделать человека полным болваном. Мужчины его рода имели несчастливую особенность влюбляться в кого не надо. И речь шла не о таких пустяках, как возвысить до себя прачку или жениться на дочери скорняка. О, нет. Если верить семейным преданиям, их избранницы и к человеческой pace-то не вполне принадлежали: ведьмы, драконицы-оборотни, речные русалки. Хорошо, хоть до овец пока дело не дошло.
И склонив голову, смиренно, как лев у ручья, Гроссмейстер тихо улыбнулся, окутанный трепетом ветра, игравшего серебряными прядями ведьминых волос и золотыми – его, осененный тенью облаков, пробегавших в вышине, почти убаюканный шепотом листвы и легкими, беспечными мыслями, которых никогда не знал, как никогда не знал и этой самой любви.
Никогда, сколько себя помнил.
Каждый что-нибудь да любит: маму, родину, имбирные коврижки, женщин, собак или власть, но он, с рождения предназначенный богу, словно отделен был от всех и от всего ледяною хладною стеной. Ничто не трогало его каменного сердца, не радовало и не тревожило – ни страх, ни лесть, ни зависть, ни похоть, ни алчность. Ничто человеческое.
Так говорили.