Она была как струна, натянутая между небом и землей – тронь и зазвенит. Как гончая, почуявшая дичь. Как роза на ветру. Она словно не шла, но какой-то неведомой силой неслась вперед. Быстрые-быстрые, легкие шаги ее легким эхом летели по плитам пола из местного зеленоватого сланца, коридоры замка были пустынны – верно, все, кто только мог, отправились послушать того жонглера.
Гроссмейстеру показалось, что и он может уловить теперь пение, едва слышный, далекий, будто во сне, голос:
Пламя факелов на стенах от сквозняков металось и билось. Он и шел будто во сне, как под тяжкою ношей, не чуя ног под собою, не понимая, шаги ли его так тяжелы, или так гулко, отчаянно, бьется его каменное сердце. Тот голос звучал все ближе.
Что же ему делать?
Что он будет делать, если девица его и в самом деле любит другого?
Достигнув, наконец, дубовой двери, в которую, пожалуй, и правда, мог въехать конник, они остановились. Из-за тяжелых створок доносился смех и веселый гомон, но затем снова услышал Гроссмейстер тот голос, певший столь сладостно, что казался неземным. И сердце (его каменное сердце) уязвила жестоко беспросветная тоска – словно было оно живым, совсем обычным.
Он положил руки на плечи своей девицы, да так и держал ее.
Маредид же, сделав знак стражникам у двери повременить, наказал ему, тревожно нахмурив брови:
– Не убей никого и никому не дай тебя убить. Слышишь, безымянный?!
– Как пойдет, – сказал Гроссмейстер.
На том они и расстались.
Стражники распахнули двери, и песня, до того звучавшая глухо, как морской прибой, вырвалась к ним весенним ветром, и ликующий, упоительный голос струн летел вслед за голосом жонглера, полным неудержимой радости.
Слог был грубый, как у Маркабрюна, но это лишь добавляло нежному голосу силы.
Де Нель сидел у окна, держа на коленях маленькую походную арфу. Дамы и рыцари расположились вокруг на лавках и подушках, слуги то и дело подливали в опустевшие кубки вино.
Черноволосый, черноглазый, очень бледный, в простом дорожном платье – сколько помнил Гроссмейстер, де Нель всегда держался скромно, однако то, что он, вероятно, не принял даров здешнего короля или, по крайней мере, не стал щеголять ими, говорило о тайной гордости.
Да и как иначе? Все, что в нем было – это голос, но голос этот был дороже злата. Глубокий, звучный, вдохновенный, голос этот мог и воспламенить душу, и утешить. Кабы не ревность, снедавшая теперь Гроссмейстера, не жестокая тоска, он и сам бы охотно послушал жонглера.
«Как будто ручей звенит», – подумал Гроссмейстер отстраненно. Он так давно не спал у ручья, и чтобы листья, да цветы, да птичье пение.
Так давно.
Менестрель повернул голову от окна и взглянул на вошедших. Он был красив, но больше мрачной красотою, на мавританский лад: брови, почти сросшиеся на переносице, с высокой горбинкой нос, короткая густая борода. Надменные губы, выпевающие нежно – ах, так нежно:
Девица притиснула кулачки к груди, словно пыталась утихомирить, удержать рвущееся вон из тела на крыльях восторга сердце, а его каменное сердце как в пропасть ухнуло. И, когда она устремилась вперед, к тому, другому, кто пел слаще всех райских птиц, Гроссмейстер разжал руки и – как птицу – отпустил ее.
Ах, почему же он отпустил ее?
Она сумеет позаботиться о себе, сказал себе Гроссмейстер (хотя не это его заботило).
Девица тенью проскользнула поближе к певцу, в первый ряд, и, нисколько не обеспокоившись отсутствием свободных подушек, опустилась на колени и села на пятки. И такова была сила искусства де Неля, что никто не обернулся к ней, не испугался, не покинул своего места – на нее даже почти и не глядели.
Все слушали песню.
Сенешаль был среди них. Он стоял, опираясь плечом о стену, и, завидев Гроссмейстера, едва ли обрадовался.
– Вот какой тут появился опасный гость, – сказал он едко, и с тем предоставил упрямого рыцаря судьбе его.