А какими словами может быть определена красота и польза других тварей <…>? — красота, заключающаяся в разнообразной и многоразличной красоте неба, земли и моря, в таком обилии и в такой удивительной роскоши света, в солнце, луне и звездах, в тенистости лесов, в красках и благоухании цветов, в множестве щебечущих пестроперых птиц… (22.24) [Августин 1998: 566].
Для Августина «маленькая фигурка ребенка» (1.19.30) [Августин 1991: 73] является эмблемой кротости Христа. Когда Иван более всего похож на ребенка, как в главе «Братья знакомятся», он демонстрирует зарождающееся в нем смирение, свое желание принять помощь других и жить полной жизнью:
— …Не захочу я огорчить моего братишку, который три месяца глядел на меня в таком ожидании. <…> …я ведь и сам точь-в-точь такой же маленький мальчик, как и ты… <…> Я с тобой хочу сойтись, Алеша, потому что у меня нет друзей, попробовать хочу. Ну, представь же себе, может быть, и я принимаю Бога, — засмеялся Иван, — для тебя это неожиданно, а? [Достоевский 1972–1990, 14: 213].
Но даже здесь проявляется расколотое я Ивана, о котором мы вкратце упоминали в главе четвертой, а здесь вернемся к этой теме более подробно. С одной стороны, Иван смиренно выражает свое стремление к жизни и любви. С другой стороны, он утверждает противоположный, движимый гордыней порыв — желание причинять боль другим и себе. Он заявляет о том, что, возможно, к тридцати годам «бросит кубок об пол» [Достоевский 1972–1990, 14: 240] и совершит самоубийство. Когда Алеша сообщает ему о болезни Катерины, Иван на одном дыхании заявляет, что ему «надо справиться» о том, как она себя чувствует, и тут же говорит: «Не пойду я туда вовсе» [Достоевский 1972–1990, 14: 212]. На вопрос Алеши о том, чем завершится страшный конфликт между их братом Дмитрием и отцом, Федором, Иван отвечает, ссылаясь на библейский образ, в котором Августин видел корень всех зол, характерных для «града земного»[248]: «А ты всё свою канитель! Да я-то тут что? Сторож я, что ли, моему брату Дмитрию? <…> Но, черт возьми, не могу же я в самом деле оставаться тут у них сторожем?» [Достоевский 1972–1990, 14: 211]. Иван вторит Смердякову [Достоевский 1972–1990, 14: 206] и Каину (Быт. 4:9).
Раздвоенность я у Ивана становится очевидной в первый же день действия романа. Предвидя развитие конфликта между отцом и Дмитрием, он обещает Алеше: «Знай, что я его [Федора] всегда защищу». Далее он доверительно сообщает: «Но в желаниях моих я оставляю за собою в данном случае полный простор» [Достоевский 1972–1990, 14: 132]. Согласно убедительному анализу Бахтина, «Иван <…> хочет убийства отца, но хочет его при том условии, что он сам не только внешне, но и внутренне останется непричастен к нему. Он хочет, чтобы убийство случилось как роковая неизбежность, не только помимо его воли, но и вопреки ей» [Бахтин 2002: 288] (выделено у Бахтина). В ходе беседы в «Столичном городе» Иван сообщает Алеше, что он отвергает мир Божий, потому что не может принять образы мира и гармонии, основанные на страданиях невинных детей. Со злой иронией он рассказывает Алеше вычитанные из газет жуткие истории, в которых подробно описываются пытки и убийства детей. Как мы видели, бунт Ивана исполнен надрыва, мучительной для него самого горечи, проистекающей из его воспоминаний о собственном травматическом детстве, горечи, которую он стремится выплеснуть на своего отца — Федора, отца Зосиму и, наконец, на Бога[249]. В конце главы Иван говорит как ребенок, которого забыли и обидели: «Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и неправ» [Достоевский 1972–1990, 14: 223] (курсив Достоевского. — П. К.). И в наши дни новости пестрят сообщениями о страданиях невинных. Читатель сочувствует протесту Ивана против насилия над ними. Но, как было отмечено ранее, бунт Ивана во имя собственных страданий заставляет нас призадуматься. Иван сам причиняет боль ребенку (Лизе). Более того, в отличие от Алеши в книге десятой, он не предлагает никакой помощи детям.