— Это что еще такое? — вскричал тот [Иван], вглядываясь в упор в лицо пристава, и вдруг, схватив его за плечи, яростно ударил об пол. Но стража уже подоспела, его схватили, и тут он завопил неистовым воплем. И всё время, пока его уносили, он вопил и выкрикивал что-то несвязное [Достоевский 1972–1990, 15: 118].
Виктор Террас отмечает, что «в оригинале „завопил неистовым воплем“ представляет собой явный пример использования языка Библии, заставляющий вспомнить о воплях одержимых, которых исцеляли Иисус и апостолы (см., напр.: Лк. 8:28, Деян. 8:7)» [Terras 2002: 410]. Исходя из этой переклички, мы можем рассматривать последний уход неистовствующего Ивана со сцены как случай экзорцизма, его начавшееся исцеление, а также как ответ на молитву Алеши и мольбу самого Ивана: «…дайте напиться, Христа ради!» [Достоевский 1972–1990, 15: 117]. Как и в случае Августина, свобода воли и благодать действуют здесь совместно. Бессвязные слова Ивана привели к кенотическому излиянию его прежней, дьявольской гордыни. В то же время его гордыня опустошается Богом благодаря целительному экзорцизму. Иван не «погибает в ненависти» окончательно. Постепенно он открывается для помощи других и помощи другим. Таким образом, он приближается к имитации кенозиса, олицетворяемого крестом. В то же время Ивана посещает — принося страдания, но в то же время исцеляя — тот, кто был распят на нем[278].
Как и очень многое в «Братьях Карамазовых», вопрос о будущем Ивана остается открытым. Слова Мити: «Он выздоровеет» [Достоевский 1972–1990, 15: 184] — находят отклик в душах читателей[279], однако похоже, что Алеша не столь уверен в таком исходе: «„И я тоже очень надеюсь, что он выздоровеет“, — тревожно заметил Алеша» [Достоевский 1972–1990, 15: 185]. В финале романа он сообщает школьникам, что Иван «лежит при смерти» [Достоевский 1972–1990, 15: 195]. Никто из присутствовавших в зале суда, даже Алеша, не понял, что происходит его исцеление. Они видят, как у молодого человека случается «расстройство в мозгу» [Достоевский 1972–1990, 15: 70], как он теряет рассудок, и это позволяет предполагать печальный исход. Многие читатели поступают именно так. Например, В. К. Кантор пишет: «Иван отождествляет себя со Смердяковым и правда покаяния оказывается бесовским фарсом, окончательно рядящим в убийцу Митю» [Кантор 1983: 125–126]. Исповедь Ивана влечет за собой зло — последующие показания Катерины, в которых она исступленно пытается защитить Ивана, предъявляя письмо, ложно уличающее в преступлении Дмитрия. Где же в этом сокрушении проявляются присутствие Бога и божественная благодать? Этот вопрос преследует Алешу: «Тут „земляная карамазовская сила“ <…> Даже носится ли Дух Божий вверху этой силы — и того не знаю» [Достоевский 1972–1990, 14: 201]. Этот же вопрос мучает Ивана, когда он с гневом говорит о страданиях и смерти детей.
Впрочем, возможно, исповедь Ивана принесет плоды в масштабах «большого времени», если использовать выражение Бахтина, которое мы употребляли в главе третьей, говоря о Михаиле. Большое время не является эквивалентом Ивановой концепции конечной гармонии, схождения параллельных линий, пирамидоподобного «здания», возведенного на слезах невинного ребенка. И Иван, и Алеша справедливо отвергли эту теодицею. Неевклидова теодицея Ивана, которую он выдает за «христианскую», оказывается слишком рациональной, самонадеянно утверждая, что страдание породит гармонию; она сводит «большое время» к формульным причинно-следственным связям. В романе есть место непостижимым реалиям настоящего чуда и тайны. Большое время «непредсказуемо и зачастую неожиданно» [Emerson 2004: 171]. Грэм Печи предполагает, что большое время способно разгадать «чудо» и установить «благодатный порядок, будущее, на которое не надеются и которого не страшатся, но которое предполагает наше завершение как смертных существ» [Pechey 2007: 151][280]. Большое время реализует посул, содержащийся в «Энхиридионе» Августина: Бог, «который в высочайшей степени благ, <…> так всемогущ, чтобы и зло обратить в добро» [Августин 2000: 8]. Это — «закон доброты», мимолетное впечатление о котором читатель получает в финальной сцене «Братьев Карамазовых», изображающей евхаристическое общение, основанное на памяти об умершем ребенке, о чем пойдет речь в следующей, заключительной главе. Восхождению читателя к созерцанию закона доброты всегда предшествует трудный спуск. В последнем романе Достоевского, выдержанном в христологических духе и форме, утверждается именно эта идея, столь памятно выраженная Блаженным Августином: «Спуститесь, чтобы подняться, и поднимайтесь к Богу» (4.12.19) [Августин 1991: 115].
Глава 7
Три дня Алеши в ноябре