Когда «братья знакомятся» в трактире «Столичный город», исполненное нежности воспоминание Ивана о том, как в детстве его братишка любил вишневое варенье, помогает Алеше расслабиться: «А ты это помнишь? Давай и варенья, я и теперь люблю» [Достоевский 1972–1990, 14: 208]. Однако постепенно влияние Ивана на Алешу становится все более опасным. После многообещающего начала Иван постепенно проявляет свою внутреннюю раздвоенность. Он заявляет Алеше: «…не тебя я хочу развратить и сдвинуть с твоего устоя, я, может быть, себя хотел бы исцелить тобою» [Достоевский 1972–1990, 14: 215]. Но «как бы в бреду» [Достоевский 1972–1990, 14: 222] своего «бунта» Иван намеревается причинить вред Алеше. Вместо того чтобы сопроводить свои рассказы о пытках детей откровенным и праведным гневом, он постоянно прибегает в них к горькой иронии: турки, которые расстреливают младенцев, «очень любят сладкое» [Достоевский 1972–1990, 14: 218]; история Ришара, пострадавшего от дурного обращения с ним пастухов, которую, как утверждает Иван, он вычитал в одной «прелестной брошюрке» [Достоевский 1972–1990, 14: 217], травестирует историю рождения Христа; образы избитых детей описываются им как «картинки прелестные» [Достоевский 1972–1990, 14: 220][195]. Говоря так, Иван растравляет себя и как бы выставляет напоказ свое бунтарство перед Богом. Но он также терзает и Алешу, словно пытаясь сдвинуть брата с его «устоя» [Достоевский 1972–1990, 14: 215], пробудить в нем «зверя гневливости, зверя сладострастной распаляемости», который, по мнению Ивана, таится «во всяком человеке» [Достоевский 1972–1990, 14: 220][196]. Когда Иван спрашивает Алешу, как следует поступить с генералом, затравившим собаками восьмилетнего мальчика, Алеша «с бледною, перекосившеюся какою-то улыбкой» отвечает: «Расстрелять!» Ответ Ивана красноречив: «в каком-то восторге» он заявляет: «Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов!» [Достоевский 1972–1990, 14: 221]. Иван как будто счастлив, что его брат одержим этим бесом. В результате Алеша «с надрывом горестно воскликнул»: «Для чего ты меня испытуешь? <…> …скажешь ли мне наконец?» Иван признается, что на самом деле намеревается отвратить Алешу от веры и склонить к бунту: «Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме» [Достоевский 1972–1990, 14: 222]. Рассказав Алеше о жестоком обращении с детьми, Иван непроизвольно подчеркивает
Однако очень важно отметить, что в конце «Бунта» Алеша также отвергает «неевклидову гармонию», теодицею, в которой страдания детей воспринимаются как способ «унавозить» [Достоевский 1972–1990, 14: 222] для кого-то будущую эсхатологическую гармонию. И Алеша поступает правильно: ни одно ортодоксальное христианское богословие не считает страдания детей необходимым условием для достижения вселенской гармонии. Протест Зосимы тверд и понятен: «…да не будет истязания детей» [Достоевский 1972–1990, 14: 286]; «Горе оскорбившему младенца» [Достоевский 1972–1990, 14: 289][197]. Иван приводит примеры умышленного насилия над невинными. «Теодицея» лжет, когда не придает значения боли невинных страдальцев, делая их частью «чудесного» математического уравнения или грандиозного плана. Картина божественного «чуда», в которой параллельные линии сходятся в бесконечности, сама по себе является еще одной рационалистической конструкцией эпохи Просвещения, более схожей с теодицеей «лучшего из всех возможных миров» Лейбница{11}, чем с инкарнационным реализмом. Как утверждает Терренс Тилли, «вовлечение в дискурсивную практику теодицеи порождает зло, не последним проявлением которого является радикальный разрыв „академической“ философской теологии с „пастырским“ советом» [Tilley 2000a: 3]. На протяжении всего романа Зосима и Алеша дают такие советы и проявляют заботу о людях. Иван — никогда.