Иосиф поднимает голову и смотрит на вершины сосен, которые раскачивает ветер. Потом опускает взгляд: ржавый остов баржи почти целиком ушел в прибрежный песок и весьма напоминает теперь скелет доисторического чудовища или левиафана, давно усопшего и забытого среди гранитных глыб в дюнах Финского залива. Вот повисла на ошейнике цепная собака у соседских ворот, почти подавилась собственным лаем, выпучила глаза, вращает ими, но все равно ничего не может увидеть, ведь открытая пасть полностью застила ей изображение.
А домик Ахматовой и не разглядеть, потому что он прячется среди стволов деревьев. Из-за забора кажется, что они (стволы деревьев – сосен, елок) водят хоровод вокруг «будки» (так свое обиталище называла Ахматова), и подойти к дому невозможно, не походив вместе с ними кругами, не расшвыривая ногами хрустящие шишки.
Походили, поводили хоровод, расшвыряли, подошли наконец и ко крыльцу.
Первое, что сказала Анна Андреевна, увидев Марину Басманову в тот приезд: «Тоненькая, умная и как несет свою красоту! И никакой косметики. Одна холодная вода!»
В домике было холодно и сыро. Поставили чайник на плиту.
Пока Бобышев растапливал печь, на столе разложили привезенные угощения, ну и разлили, разумеется (Ахматова предпочитала водку). Вдруг Анна Андреевна, не сводя с Бродского свой тяжелый пристальный взгляд, сказала: «Вообще, Иосиф, я не понимаю, что происходит; вам же не могут нравиться мои стихи!»
Бродский конечно же, сразу разволновался, побледнел, начал говорить много и эмоционально. Марина с интересом наблюдала за ним.
Иосиф Бродский: «Я, конечно, взвился, заверещал, что ровно наоборот. Но до известной степени, задним числом, она была права. То есть в те первые разы, когда я к ней ездил, мне, в общем, было как-то не до ее стихов. Я даже и читал-то этого мало. В конце концов, я был нормальный молодой советский человек. “Сероглазый король” был решительно не для меня, как и “перчатка с левой руки” – все эти дела не представлялись мне такими уж большими поэтическими достижениями. Я думал так, пока не наткнулся на другие ее стихи, более поздние».
Выходит, что тогда в Комарово, когда «взвился» и «заверещал», обманул, не решился согласиться с хозяйкой «будки». Вернее, нашел себе оправдание, что иной ответ выглядел бы по крайней мере невежливо, бестактно, даже по-хамски выглядел бы. И уже когда последовали объяснения, то все поняли, что Ахматова была права.
Чайник закипел на плите, но о нем все забыли, и он был уже почти неразличим в клубах густого, клокастого пара.
А ведь это и есть настоящий русский спор в стиле Феодора Михайловича о лжи во благо.
Да, в годы юности больше нравилась Цветаева своей болезненной истеричностью, своими немыслимыми и парадоксальными поворотами и дерзновенным, а порой и просто запредельным экспериментированием со словом.
Ахматова же, напротив, казалась статуарной, напоминала памятник Екатерине II Михаила Осиповича Микешина перед Александринкой.
Но со временем и, вероятно, с жизненным опытом пришло понимание чего-то более глубокого в поэзии Ахматовой, не лежащего на поверхности, сокровенного и аскетического в своем роде.
Впоследствии Бродский скажет: «Ахматова учит сдержанности».