Иосиф смотрит на собравшихся людей, пришедших судить и защищать его. Он словно перебирает фотографические карточки, сделанные отцом в бытность его работы в Балтийском морском пароходстве. Те же лица с глубоко спрятанными глазами, те же тревога и возбуждение. Иосиф прислушивается к себе и с удивлением обнаруживает, что ни к тем, ни к другим он не испытывает ни раздражения, ни симпатии, никаких чувств вообще, а воспринимает происходящее как часть какого-то театрального действа (притом, что театр никогда не любил и редко в него ходил). До его слуха доносятся вопросы, отвечать на которые не столь уж обязательно, потому что бывают такие вопросы, которые одновременно являются и ответами тех, кто их задает.
Конечно, Иосиф понимает, что все эти люди к нему относятся по-разному, спектр чувств и эмоций тут необычайно велик – от ненависти до обожания, от жалости до полного безразличия. И почему-то именно последние ему представляются наиболее симпатичными, ведь никто не может проникнуть в голову другого и узнать, что там? Что стоит за этим безразличием? Как сказано в «Проходящих мимо» Франца Кафки: «…может быть, они ничего не знают друг о друге и каждый сам по себе спешит домой… да, наконец, разве не может быть, что ты устал, что ты выпил излишне много вина».
Конечно, все может быть, все вполне допустимо.
Бродский предполагает и тут же внутренне соглашается с этим предположением, что безразличие есть оптимальная возможность защитить себя от посторонних посягательств, от бесполезной муки кому-либо что-либо объяснять и доказывать. Когда только и остается глупо улыбаться или читать наизусть Катулла или Одена, побуждая тем самым обескураженного собеседника обвинить тебя в идиотизме.
1965 год.
Деревня Норинская, Коношский район, Архангельская область.
Иосиф сидит за столом, на котором печатная машинка, радиоприемник VEF Spidola и свечи из города Сиракузы, подаренные ему Анной Ахматовой и привезенные в Норинскую Мариной Басмановой. Здесь же лежит и антология английской поэзии. Почему-то, трудно сказать почему (под действием сквозняка, неосторожного движения руки ли), книга открылась именно на стихотворении Уистена Хью Одена «Памяти У.Б. Йетса».
Иосиф Бродский: «Я помню, как сидел в избушке, глядя в квадратное, размером с иллюминатор, окно на мокрую, топкую дорогу с бродящими по ней курами, наполовину веря тому, что я только что прочел, наполовину сомневаясь, не сыграло ли со мной шутку мое знание языка».
Произошло то, что и должно было произойти. То, о чем мыслилось все эти годы, вдруг оказалось сформулированным в стихотворной строке.
Предельно точно выверенные фотографические кадры: зима, пустые аэродромы, статуи под снегом, измерительные приборы и бегущие волки как бы очертили пространство, насытили его деталями, а время, чтущее язык и прощающее трусов и убогих, уравновесило картину.
Бесстрастность.
Теплохладность.
Весы замерли.
В момент осознания этого Иосиф ощутил себя почти шестидесятилетним многоопытным стихотворцем (Одену в 1965-м было 58 лет), отныне знающим, что только неподвижность весов, о которой не знают твои глаза (они завязаны, как у Фемиды), но осведомлено сердце, и есть то, что называется настоящей поэзией.
Иосиф Бродский: «Если бы я вообще его (Одена) не встретил, все равно существовала бы реальность его стихов. Следует быть благодарным судьбе за то, что она свела тебя с этой реальностью, за обилие даров, тем более бесценных, что они не были предназначены ни для кого конкретно. Можно назвать это щедростью духа, если бы дух не нуждался в человеке, в котором он мог бы преломиться. Не человек становится священным в результате этого преломления, а дух становится человечным и внятным. Однако этого –