Иосиф, разумеется, помнит не все морщинистые лица, которые ему пришлось наблюдать к 25-ти годам своей жизни: историчка Лисицына и военрук в школе (фамилию забыл), фрезеровщик дядя Миша Касатонов с «Арсенала» и главврач из Кащенко, Наталия Георгиевна Басманова (мать Марины) и Иван Егорович Богун из отдела кадров ВСЕГЕИ, которому он читал Катулла.
Причем делал это вовсе не с целью прослыть безумцем, что надменно глумится над человеком, более привычным к изучению личных дел и рапортов, и лишь изредка пролистывающим «Огонек» и «Вечерний Ленинград». А поступал так инстинктивно, совершенно повинуясь зову языка, который в недрах советской бюрократической системы рокотал, наполняясь при этом особым эпическим звучанием. Погружался в эти недра со словами Вергилия на устах – «
Из эссе Иосифа Бродского «Скорбь и разум»: «Фрост очень вергилиевский поэт. Под этим я подразумеваю Вергилия “Буколик” и “Георгик”, а не Вергилия “Энеиды”… Он кое-что понимал в том, как кормиться от земли, – во всяком случае не меньше Вергилия, который, по-видимому, был кошмарным фермером, судя по агрономическим советам, рассыпанным в “Георгиках”… За несколькими исключениями, американская поэзия по сути своей вергилиевская, иначе говоря, созерцательная. То есть если вы возьмете четырех римских поэтов августовского периода: Проперция, Овидия, Вергилия и Горация как типичных представителей четырех известных темпераментов (холерическая напряженность Проперция, сангвинические совокупления Овидия, флегматические размышления Вергилия, меланхолическая уравновешенность Горация), то американская поэзия – и поэзия на английском языке вообще – представляется поэзией главным образом вергилиевского или горациевского типа… Сходство Фроста с Вергилием не столько в темпераменте, сколько в технике. Помимо частого обращения к личине (или маске) и возможности отстранения, которую вымышленный персонаж дает поэту, Фрост и Вергилий имеют общую тенденцию скрывать реальный предмет диалога под монотонным матовым блеском своих соответственно пентаметров и гекзаметров».
Монотонное звучание слова Фроста напоминает Иосифу монотонный питерский дождь, который стучит по карнизам и крышам, заливает дворы-колодцы (это разумно, ведь в колодце должна стоять вода), размывает правый берег Невы, так что совершенно невозможно увидеть Петроградку и с воем уходящий в сторону Володарского моста буксир «Флягин».
Роберт Ли Фрост смотрит на Бродского с фотографии, что теперь прислонена к электрофону «Юность», к печатной машинке, к полке с книгами, к пустой бутылке Jack Daniels, к фотоаппарату «Салют».
Какое-то время Иосиф смотрит на географическую карту с глазами посередине, что висит на стене. Затем подходит к карте и, в области Мадагаскара и мыса Горн, шариковой ручкой подрисовывает рот.
Весьма комично артикулируя, рот произносит:
Хождение на попятную в кромешной темноте – образ, безусловно, глубоко метафорический. Если это и произойдет (нарушение внутренних границ), то никто конформизма не заметит, и непроглядная тьма будет тому порукой.
На эту тему в своем эссе «Зачем российские поэты?..» Бродский рассуждает следующим образом: «Поэзия есть искусство границ, и никто не знает этого лучше, чем русский поэт. Метр, рифма, фольклорная традиция и классическое наследие, сама просодия – решительно злоумышляют против чьей-либо “потребности в песне”. Существуют лишь два выхода из этой ситуации: либо предпринять попытку прорваться сквозь барьеры, либо возлюбить их. Второе – выбор более смиренный и, вероятно, неизбежный…»
Любовь по принуждению возможна лишь в двух случаях, если художник готов на нее в принципе (по складу своего характера, темперамента), и если она при этом сулит выгоду, которая впоследствии покроет все страдания и унижения, ей причиненные. Просто надо уметь отступать, но не утрачивать знания тех границ, до которых это можно делать. Впрочем, у каждого, что и понятно, данное знание индивидуально, и границы могут съезжать вплоть до столичных предместий, но говорить о предательстве при этом никто не будет. Скорее, о мудрости и дальновидности, об умении в любом случае получать удовольствие…