Не обратить внимания на такое письмо от такого адресата ни в Кремле, ни на Старой площади уже не могли. Таким образом, совершенно неожиданно рядовой комсомольский погром в Ленинграде (коих в те годы были сотни, если не тысячи) получил мировую огласку, что в свете нового советского внешнеполитического курса на разрядку международной напряженности было крайне неуместно.
Опять же отмахнуться от мнения таких уважаемых в СССР людей как К.И. Чуковский, Д.Д. Шостакович, С.Я. Маршак, требовавших немедленного освобождения Бродского, тоже было нельзя.
Бюрократическая машина завертелась.
Впрочем, на окрик из Москвы в Ленинграде среагировали без особого энтузиазма. Тут по-прежнему продолжали настаивать на том, что осужденный – тунеядец и ярый антисоветчик, поэтому наказание несет заслуженно.
В результате разного рода препирательств, аппаратных игр и кабинетной волокиты удалось прийти к общему знаменателю: так как И.А. Бродский «положительно проявил себя в местах административного поселения», а также «по сообщению директора совхоза “Даниловский” Коношского района Архангельской области от 13 октября 1964 года… к работе относится хорошо, нарушений трудовой дисциплины не наблюдалось» судебной коллегии Ленинградского городского суда (в порядке прокурорского надзора) было предложено досрочно освободить Бродского Иосифа Александровича. Что и произошло 4 сентября 1965 года.
Примечательно, что в заключительном акте этого абсурдного трагифарса мы не обнаруживаем никаких следов участия «комитета», который, впрочем, уже с момента нахождения Иосифа в Архангельской области сквозь пальцы наблюдал за тем, что происходило в Норинской – нарушение трудовой дисциплины, систематические прогулы, помещение в КПЗ в Коноше, нарушение режима содержания, нарушение сроков отпускных поездок в Ленинград – все это было, но согласно протесту Прокуратуры СССР, ничего этого не было.
Из эссе Иосифа Бродского «Меньше единицы»: «Истории, без сомнения, суждено повторять себя: в общем-то, выбор у нее небогатый, как и у человека. Так утешайся хотя бы тем, что знаешь, жертвой чего ты пал, прикоснувшись к специфической семантике, имеющей хождение в столь отдаленном мире, как Россия. Губят тебя твои же концептуальные и аналитические замашки, например, когда при помощи языка анатомируешь свой опыт и тем лишаешь сознание всех благ интуиции. Ибо при всей своей красоте четкая концепция всегда означает сужение смысла, отсечение всяческой бахромы. Между тем бахрома-то как раз и важнее всего в мире феноменов, ибо она способна переплетаться. Эти слова сами по себе свидетельство того, что я не обвиняю английский язык в бессилии; не сетую я и на дремотное состояние души населения, на нем говорящего. Я всего лишь сожалею о том, что столь развитым понятиям о зле, каковыми обладают русские, заказан вход в иноязычное сознание по причине извилистого синтаксиса. Интересно, многим ли из нас случалось встретиться с нелукавым Злом, которое, явившись к нам, с порога объявляло: “Привет, я – Зло. Как поживаешь?”
Если все это, тем не менее, звучит как элегия, то виной тому скорее жанр отрывка, нежели его содержание, каковому больше приличествовала бы ярость. Ни та, ни другая, конечно, не способны раскрыть смысл прошлого; но элегия хотя бы не создает новой реальности. Какой бы хитрый механизм ни строил ты для поимки собственного хвоста, ты останешься с сетью, полной рыбы, но без воды. Которая качает твою лодку. И вызывает головокружение – или заставляет прибегнуть к элегическому тону. Или отпустить рыбу обратно».
И тут же вспомнил, как вместе с отцом ходили в Зоологический музей на Университетской набережной. Здесь в полутемном зале, окна которого были задрапированы темно-синего цвета велюровым занавесом (видимо, это должно было создать ощущение глубины), в специальных деревянных ящиках содержались мумии рыб-уродцев, переданные сюда из Кунсткамеры.
Двухголовые рыбы.
Рыбы без плавников.
Рыбы с перепончатыми лапами.
Рыбы без глаз.
Рыбы похожие на собак.
Иосиф с интересом рассматривал эти диковинные экспонаты, которые в свою очередь пялились своими выпученными от напряжения глазами в притемненную велюровую глубину зала, и думал о том, что «мерзнут холодные глаза рыбы», что «рыбы всегда молчаливы».
Отец же, напротив, не любил этот зал и хотел пройти его как можно быстрее, потому что не понимал, какой интерес рассматривать этих уродцев, от которых нет никакой пользы – к промыслу негодны, в пищу употребить нельзя, а об эстетической стороне так и вообще говорить не приходилось.
Потом после посещения музея Иосиф и Александр Иванович медленно брели по набережной в сторону моста лейтенанта Шмидта. Отец вспоминал, как, работая в многотиражке Балтийского морского пароходства, снимал ловлю салаки и балтийского осетра, и чуть не утопил тогда только что купленный за большие деньги фотоаппарат. – То-то бы мама рассердилась, – смеялся.
Сын слушал отца и тоже улыбался.
Потом, конечно, обсуждали прочитанное за последнее время.