Во всех этих случаях налицо признание за музыкой способности к сплочению людей посредством иррациональных эмоций. Музыка рассматривалась как средство оказать прямое воздействие на эмоции и поведение, шла ли речь о насаждении единого чувства религиозной соборности, повышении нравственного уровня простого русского народа или даже укреплении братских уз среди текстильных работников. Считалось, что посредством музыки можно преодолеть пагубное влияние современности на единство общества. В этом контексте обозреватели бурно дискутировали о том, каким образом должна проявить себя фигура Орфея и как благодаря его несравненным творческим талантам русский народ, приобщившись к высотам его духовных достижений, обретет единство духа.
С учетом религиозного подтекста, окружавшего музыку в предреволюционной России, едва ли удивительно то, что современники нередко наделяли фигуру композитора мистической аурой. Дискуссии о новой музыке и ее критика регулярно выстраивались вокруг вопроса о том, не удалось ли тому или иному композитору в своих творческих инновациях прийти к музыкальному языку, который позволил бы преобразовать общество. Обозреватели постоянно выражали нетерпеливое желание услышать новые звуки, способные изменить сами основы общества[383]
. Считалось, что если музыка действительно представляет собой высшую форму искусства и скрытую основу, из которой вырос весь материальный мир, то композитор – индивидуум, которому подвластно искусство привнесения порядка и гармонии в сферу звуков, – по крайней мере потенциально является всесильным пророком-визионером. Композитор, не ограниченный сферой манипуляций с физической реальностью, уникальным образом связан с невыразимым, творя искусство, имеющее чисто временную природу[384]. В то время как в дискуссиях об этом долгожданном музыкальном гении использовались различные термины («поэт-музыкант», «художник-мифотворец», «пророк», «мессия»), особенной привлекательностью обладала фигура Орфея[385]. Композитор Владимир Ребиков в серии рассказов, предсказывавших неминуемое возвращение Орфея в обличье русского композитора, и вовсе называл видевшуюся ему музыку будущего «орфической»[386]. Начиная с 1905 года выражения «Орфей» и «орфическая музыка» закрепились в едином словаре музыкальных понятий и применялись в отношении различных композиторов, как будто бы обладавших творческим гением, достаточным для того, чтобы устранить разрыв между элитой и народом[387]. Утверждалось, что истинный Орфей обнаружит в себе призвание хотя бы отчасти поделиться своими знаниями высшего порядка с «толпой» и тем самым преодолеть разрыв между образованными высшими классами и русским народом, создав новые мифы, которые обеспечат дальнейшее развитие общества как целого. В рамках этого дискурса величайшим грехом, в который мог впасть композитор, объявлялся индивидуализм – дистанцирование от простого народа. Поиски Орфея в последние годы империи приобрели такой размах, что музыкальный критик Эмилий Метнер в ответ на отчаяние, охватившее многих из его коллег, призывал их «вместо того, чтобы в ожидании неведомого Диониса изнывать от жажды», извлекать удовольствие из музыкальной классики прежних эпох[388].Однако многие считали, что заменить грядущего Орфея было некем. Да и выявить его было непростой задачей. Борис Попов в статье 1906 года, нарисовав драматический образ страшного будущего, когда ночью по улицам будет красться ужас, выражал надежду на появление музыкального гения, который (в отличие от прочих представителей современного общества) сохранит связь «с таинственными глубинами Духа»[389]
. Попов был убежден в том, что он нашел этого нового Орфея в лице композитора Владимира Ребикова. Впрочем, Попов уже к 1907 году разочаровался в своей бывшей музе. В обзоре последних фортепианных произведений композитора он с досадой отмечал: «На Ребикова возлагали мы столько надежд <…> что говорить теперь о Ребикове просто, по-рецензентски, „для отчетности“ только – я не в силах»[390]. Попов задавал читателям риторический вопрос о том, что послужило причиной неспособности Ребикова стать новым Орфеем: «упадок этого таланта», «отказ от боевых лозунгов искателей» или просто «самоуглубление художника», оказавшегося индивидуалистом, безразличным к судьбе своих последователей[391]. Полагая, что верна именно последняя догадка, Попов гневно заключает: Ребиков – «минутный пророк, заговоривший было о каких-то далеких предчувствиях, о последнем освобождении музыки, и опять замолчавший, ушедший в глубину своего „я“». В Ребикове обнаружился не предвестник будущего, «повторяющий старые „забытия“», а «резко индивидуальный, кошмарный художник, поэт бреда и призраков, мучитель, не знающий уже ничего о человеческом сердце, которое он разбудил»[392].