«Симферополь, 21 марта 1926 года.
Дорогие мои!
Очень уж давно не подавал я голоса, и теперь я оказался невольной свиньей, не поблагодарив вас своевременно за присылку бумаги. Получилось это свинство от того, что Бобка не сказала мне, что она вам пишет. Очень благодарен за любезность и прошу прощения за беспокойство. Вам, вероятно, не до этого. Расстроились мы с Бобкой от того, что вам нехорошо живется. Что за несчастье, так долго и беспросветно продолжающееся! Мне всегда хочется, когда мне хорошо, чтобы близким и любимым мной людям тоже было хорошо. Но, право, когда близко, близко от тебя есть неудовлетворенность, нужда, барахтанье, то собственное благополучие не приносит полной радости.
Так вот, Клавочка, милая, беру с вас слово, что вы приедете к нам в Ялту отдохнуть. Относительно Анички и Ленички — это вряд ли возможно, так как они служат. Но в случае, если это кажется возможно, мы будем рады всем вам. Никаких возражений принимать в расчет не будем. Наши дела? Благополучно заканчиваем сезон».
В мае 1926 года в судьбу Дунаевского вмешался Китай. Коммунистическая пропаганда постоянно твердила о том, что не сегодня-завтра в Китае начнется пролетарская революция. Об этом сообщали все утренние газеты. Идея мировой революции была идеей Троцкого. Именно Лев Давыдович всячески поддерживал любое произведение искусства, посвященное Китаю. Троцкистская оппозиция практически любую тему сводила к обсуждению провала «сталинско-бухаринского руководства» по внешнеполитическим вопросам.
Дунаевский внес свой вклад в развитие революции в Китае. Весной 1926 года он написал симфоническую сюиту на сюжет о Чу Юнвае, национальном китайском герое. 12 апреля 1926 года композитор дирижировал «китайской» ораторией. Ему повезло, что произведение про Китай он написал в Крыму и никто из крупных столичных партийных бонз об этом не узнал.
Отношения с властью у Дунаевского всегда были очень сложными. При внешней готовности служить делу партии, откликаться на ее задачи Дунаевский так и не смог стать ее любимцем. Из кремлевских вождей Дунаевскому покровительствовал только Лазарь Каганович, когда мог.
В 1920-х годах для профессии дирижера в СССР существовало только две проблемы: наличие фрака (сшитого по всем законам фрачного искусства) и дирижерской палочки. По поводу дирижерской палочки, которая должна была быть сделана обязательно из слонового бивня, ничего не известно, а вот его собственный фрак, пошитый еще в Харькове и самым прискорбным образом забытый при отъезде из Москвы, Дунаевскому с невероятной оказией выслала Клава.
Жизнь в Симферополе оказалась чрезвычайно продуктивной в смысле самопознания. Пожалуй, никогда больше Дунаевский не будет так страстно и глубоко заглядывать внутрь самого себя, пытаясь предугадать, какая музыкальная судьба ему уготована. Самое главное он еще не осознал, еще не понял, что он — гениальный мелодист.
Композитор пишет: «Заметил в себе очень радостный для меня перелом в творчестве в сторону пряной и насыщенной новейшими гармониями музыки. Широкая мелодика нейтрализует остроту, делает ее вкусной. Упиваюсь работой над партитурой и знаю, что мой путь, путь — оркестровый».
Это поразительно скромное определение звучит непонятно. Что за странное непризнание самого себя, своего дара? Кроме того, звание «сочинителя легкой музыки» коробило ученика Иосифа Ахрона, пусть даже подсознательно. Он вырос в строгих садах академической музыки. Умение оркестровывать — признак академического дара, дара серьезного профессионала.
В нем открыто проявляется детский комплекс. Забытый страх, рожденный тем, что он хочет одного, а взрослые — другого. Как тогда, когда дядя Самуил настаивал, чтобы Исаака учили играть на скрипке, а не на рояле. В Исааке просыпается «священное буйство» его дяди Самуила. Он практически ничего не пишет для рояля. И уже не боится этого. Пугает Зинаиду своими заявлениями: «И хорошо, что я мало писал. В переломе это естественно. Буду производить опыты над романсами. Этот вид творчества я обожаю».