Когда пекарня завалилась, плотник начал всех убеждать, что никто из них уже и представить себе не может, а ведь дом-то был целых девять метров высотой, целых девять метров занимал в голубом небе, которое стало теперь просторнее. А еще он толковал, что так уж заведено в этом мире: всему отмерен свой срок, всему и всем, и вам тоже.
Вырваться на свободу. (На то у тебя и голова.) Ты можешь вырваться на свободу и сделать первый шаг. (На то у тебя и голова.)
Случилось это не само собой и не само собой к этому шло, но в один прекрасный день, приехав на год учиться в Париж, Августа поняла, что первый шаг ею уже сделан.
Со временем она забыла, кто подал идею, когда вдесятером они стояли на бульваре Сен-Мишель и обдумывали, как им проникнуть через полицейский кордон в Сорбонну. Мишель? Анри Рош? А может, она сама? Во всяком случае, кто-то обронил слово автобус: полиция досматривала лишь пешеходов и легковые автомобили, тогда как автобусы преспокойно мчались сквозь оцепление. Итак, поодиночке они на автобусах миновали полицейский кордон и добрались до места сбора, где их маршевая группа соединилась вновь. Так же поступили и другие группы.
Вторым таким ключевым словом было улица
. Они уселись на проезжей части и заблокировали движение в тылу кордона. Водители машин останавливались и смеялись; они были заодно с демонстрантами, гудели и выкрикивали лозунги против министра образования и force de frappe[41], пока на них не ринулась полиция, сообразившая, что ее обвели вокруг пальца. Улица Вовен стала местом побоища: передние ряды демонстрантов еще шли, взявшись за руки, но сзади началась свалка. Полицейские врезались в толпу, ступая прямо по лежащим. Падая, Августа потеряла туфлю. Она видела ее, попыталась подобрать, но тут сапог полицейского наступил прямо на сумочку, которую она, как последняя дура, взяла с собой. Ни туфлю, ни сумку Августе поднять так и не удалось; она вскочила на ноги и пустилась бежать. Все кинулись врассыпную. Обернув деревянные дубинки накидками, флики[42] избивали всех кого ни попадя. Затем подкатили полицейские автобусы. Двери распахнулись, и флики стали заталкивать туда студентов. Вместе с Мишелем, Анри Рошем и еще с кем-то Августа забежала в какой-то подъезд. Консьержка захлопнула за ними дверь, уселась снаружи на стул и, пока опасность не миновала, так с места и не сдвинулась. Жившая в этом доме девушка подарила Августе пару туфель. Августа сказала: Зачем дарить? Я их тебе верну. Вот еще, сказала девушка. Бери насовсем. Анри Рош дал Августе франк, чтобы, когда стемнеет и в городе будет поспокойнее, она села на метро. Через несколько дней Августу вызвали в полицию и вернули ей найденную на улице сумку с документами. В отличие от других иностранных студентов из Франции ее не выслали.Потом, в Берлине, слово автобус
сослужило им плохую службу. Августа испытала то же, что и другие студенты: разъяренные бабы и кондуктора не пускали их в автобус, орали ублюдки, сволочи, красная шушера. Автобусы перестали быть транспортом для всех.
Когда Августа приезжала домой, Ц. А. не спрашивал ее о том, что творится в Берлине; молчал он и когда об этом спрашивали другие. Он и слышать не хотел про демонстрации, про то, что такое teach-in
[43] и бойкот лекций, ведь обо всем ему было известно из «Вельт»[44], причем в соответствующей подаче. Берлин нарушал его покой, а ему хотелось покоя. Он противился всякой информации, но коль скоро она до него все же доходила, то была уже не информацией как таковой, а готовой точкой зрения. Это избавляло его от необходимости думать, и потому тема «Берлин» стала для него табу. Он радовался коротким приездам Августы, но никаких иных чувств, кроме радости или ее предвкушения, испытывать не желал. Он глядел на такие знакомые острые колени Августы, на щелочки между ее кривоватыми пальцами — ничего, стало быть, и не изменилось. Вот они, всё те же, — большие глаза, большие уши, большой рот. Намеками он давал Августе понять, что он в курсе берлинских событий, и в спор не ввязывался, не шел с нею дальше легких колкостей, отдельных едких реплик. Если Августа входила в комнату, где гости беседовали о политике, Ц. А. перебивал их, говоря: Оставим эти материи; ехидничал: Наша дочь держится других взглядов. Издевка с примесью страха — признак слабости.Зато, прочтя в газете, что Августа подписалась под протестом против травли студентов в шпрингеровской прессе, Ц. А. пришел в бешенство. Когда она приехала в Айнхауз, он стоял в библиотеке к ней спиной, молотил кулаками по креслу и кричал, что она обесчестила их фамилию: поколения — подпись — древний род — растоптала — общественность — оскорбление — мерзость…