Оказывается, он произнес эту строчку не для нее. Просто он все еще думал об Айнхаузе и о тех беседах, которые они могли бы вести на террасе, в библиотеке или в какой-нибудь из гостиных, но теперь, когда он высказал свою мысль, ему снова пришло в голову, что самое лучшее было бы вообще закрыть дом. Семейный бюджет давно уже кажется ему разорительным, лишь на молоко истратили в этом году пятнадцать тысяч марок, а это только один из множества счетов, по которым ему постоянно приходится платить. Он закроет дом, который бессмысленно сосет столько денег, хозяйством пусть руководит управляющий, или можно будет нанять менеджера, а можно поручить и Йоханнесу, он уже вполне созрел для такого дела, а сам он, Ц. А., махнет в Африку, в Кению или Судан, где поселится в маленьком домике и будет жить-поживать без Олимпии, без всех их, без детей, непритязательно и вдали от цивилизации, в окружении одних лишь добродушных незнакомых темнокожих туземцев.
Августа не любила этой болтовни. Она прекрасно понимала, что ничего такого он не сделает, и тем не менее его чуть жалостливые речи вынуждали ее (чего ей вовсе не хотелось) к резким возражениям и отпору, а в какие-то моменты и к молчанию, которое было тем же отпором, лишь в иной форме, если все-таки не было молчанием, оказывавшимся уязвимым как раз для его жалостливости и несбыточных фантазий, и тогда Августе казалось, будто она пытается увернуться от своих же собственных ударов.
Ты ждешь моего ответа? — спрашивает она.
Ц. А. качает головой. Там (он не называет — где) он повстречал великолепную обольстительную темнокожую девушку, совсем еще юную, независимую, она даже не чувствовала к нему ничего, просто взяла и осталась, а потом вдруг ушла, то ли настроение было у нее такое, то ли… Ц. А. не знал, он ни о чем ее не спрашивал и не мешал ей делать то, что она хотела, но, видимо, он оказался не тем мужчиной или не тем человеком, за которого она его принимала.
Ц. А. делает небольшую паузу. Он курит, говорит и все время курит, Августа видит его как сквозь туман… А сегодня, быть может, у этой девушки уже подрастают дети и прекрасные темные груди ее стали дряблыми.
Ц. А. рассказывал все это так, будто говорил сам с собой. Он умолкает, погрузившись в какие-то видения каких-то далей.
Мне нечего на это сказать, Ц. А., говорит Августа, нарушив воцарившуюся тишину.
Тебе нечего на это сказать? А ты и должна молчать, с внезапной враждебностью отвечает он. Пожалел ли он о том, что вообще открыл ей историю своей любви? Очнулся ли от забытья? Пойми меня: ты должна молчать, и не дай бог тебе когда-нибудь сболтнуть об этом за моей спиной. И чтобы в присутствии Олимпии…
Вот и все.
Августа только кивает. А почему, собственно? Или лучше спросить: будь он почаще с нею откровенен, разве нужно было бы ему играть в эти прятки и бояться ее? Она ничего не говорит. Вот и все — словно чашка треснула. Как быстро, как неожиданно пролегла между ними трещина недоверия, если только это не было лишь приступом недоверия, какие случались у Йоханны, когда Августа не имела возможности с нею поговорить.